Бежавший во время взятия Кагальника на Волгу Алешка Каторжный сразу бросился со своими на Астрахань, Федька Шелудяк, царствовавший вместо бежавшего Ивашки Черноярца в Царицыне, наказывал ему во что бы то ни стало поднять астраханцев на новый поход на Москву.
– Только шевельнись чуть, опять все враз подымется… – бешено сверкая глазами, говорил он. – И главное, только время там никак терять не моги. Васька Ус, слышно, хворает все, так ты на него не гляди…
Алешка пригреб со своими к Астрахани. Там митрополит с попами развел в народе большую смуту. В конце апреля, в Страстную пятницу, по городу распространился слух, что юртовские татары опять привезли от царя милостивую грамоту к астраханцам, но в город показаться с ней боятся. После долгих криков и споров старшины казацкие разрешили грамоту взять и прочитать ее народу, но когда ее прочитали, казаки стали кричать, что грамота составлена митрополитом да попами, потому что если бы была она настоящая, то была бы она за красной печатью. И кричали:
– На раскат митрополита, старого черта!..
Плохие вести для них шли отовсюду, и потому митрополит очень осмелел: он обличал, уговаривал и на дерзких даже замахивался, тряся седой головой своей, посохом. Более политичный Иосель – он вынырнул в Астрахани – ласково и убедительно звал казаков удалыми добрыми молодцами, презрительно говорил о Москве и высоко держал знамя казацких вольностей, втихомолку бойко приторговывал рыбой, шелком, старинным оружием, пухом, драгоценными камнями, мукой и всем, что попадалось под руку. Большинство казаков были уже должны ему – впредь до лучших времен…
А против митрополита озлобление нарастало все более и более. Но покончить с ним еще не решались: уж очень сан велик. Прикоснуться к саккосу, говорили знатоки, великий грех. Федька Шелудяк прислал из Царицына посольство, настаивая, чтобы покончить с упрямым попом. И долго, обсуждая это дело, гудел взволнованный круг.
– Он ссылается грамотами и с Тереком, и с Доном, и с боярами… – кричали казаки. – От него вся и смута идет… И по какому такому случаю он на круг с хрестом вышел?.. Что мы, нехрещенные какие нешто? Taкиe же православные хрестьяне… На раскат старого черта!..
Но так как никак нельзя было прикоснуться к саккосу, то митрополита сперва тут же, на кругу, раздели священники, а потом на Зелейном дворе палач Ларка стал жарить старика на огне, пытая, с кем он грамотами ссылался и, главное, где его животы и казна. Потом Алешка Грузинов сбросил измученного старика с раската. Тут же кстати отрубили голову и приятелю Степана, князю С.И. Львову, который до сего времени содержался в тюрьме. После этого составили торжественный круг и на том кругу все, старшины, казаки – донские, астраханские, терские и гребенские – и пушкари с затинщиками, и посадские люди, и гостинные торговые люди, которые уцелели, написали между собой приговор, чтобы жить им всем здесь, в Астрахани, в любви и в совете, и никого в Астрахани не побивать, и стоять друг за друга единодушно, идти вверх побивать изменников-бояр.
– Эй, попы!.. Прикладывай руку за себя и за своих чад духовных… – крикнул Васька Ус, весь покрытый какими-то язвами, в которых, говорили, были черви. – Живо!.. А то всех перебьем…
Приговор был подписан, казаки торжественно отнесли его в Троицкий монастырь, положили на хранение в ризницу и тотчас же бросились снаряжать струги для похода на Москву. Васька уже не мог из Астрахани двинуться, и место походного атамана с Царицына должен был занять Федька Шелудяк. И казаки разом взяли Саратов, Самару и в июне осадили Симбирск, где воеводой был Петр Васильевич Шереметев. Переговоры с ним не привели ни к чему, и казаки бросились на приступ, но трижды были отбиты. Шереметев, осмелев, сделал вылазку и наголову разбил воров. Побросав все, даже часть своих товарищей, казаки бросились к Самаре, а оттуда разошлись кто куда хотел, – только астраханцы с Федькой во главе решили возвратиться в Астрахань.
Москва окончательно потеряла терпение, и бывший симбирский воевода Ив. Богд. Милославский с ратной силой выступил водой на низ. Царь дал ему право передать мятежникам его царское прощение: великий государь великие и страшные вины их отпускает не иначе чего ради, а токмо ища погибших душ к покаянию и обращению. И получил воевода на дорогу от царя в помощь икону Пресвятые Богородицы, именуемую Живоносный Источник в чудесех.
В отряде Милославского был и молодой Воин Афанасьевич Ордын-Нащокин, исхудавший и горький. Жил он только одной думой: где она, что с ней? Куда занесли ее страшные бури? Поверить, что она каким-то чудом уцелела, было невозможно и бессонными ночами ему такие мысли приходили о судьбе Аннушки, что он стонал и не знал, что делать. В Самаре – конечно, она встретила царские войска крестным ходом, – во время передышки войск ему удалось напасть на след ее: была при Степане, а потом бежала с каким-то жидовином ночью, неизвестно куда. В Саратов – город, конечно, встретил их крестным ходом, – тоже была дневка, но Воин Афанасьевич не нашел никаких следов ни пропавшей девушки, ни таинственного жидовина и, разбитый, с захолодавшей душой возвращался к себе на берег, как вдруг его остановила какая-то пожилая монахиня.
– Ты, сынок, не из Москвы ли будешь? – спросила она.
– Из Москвы… – отвечал он.
– Ах, родимый, у нас в скудельнице монастырской девица из Москвы лежит, одна-одинешенька, никого из сродственников нету… – сказала монахиня. – Нельзя ли как объявить в войске, поспрошать, может, есть кто из ее близких…
– Как зовут ее? – спросил Воин Афанасьевич, чувствуя, как его сердце замерло и остановилось.
– Аннушкой зовут ее, родимый, Аннушкой, покойного самарского воеводы Алфимова дочка… – сказала монахиня. – Да что ты, Господь с тобой?!
– Веди меня к ней скорее, мать!.. – едва выговорил он. – Скорее!..
Монахиня широко перекрестилась.
– Господи Иисусе Христе!.. Да уж я не знаю как…
– Веди скорее!..
– Да ведь, родимый мой, плоха она очень… Уж и не бает совсем…
– Да не терзай ты меня, мать!.. – воскликнул Ордын страстно. – Веди же…
Сводчатый, полутемный коридор. Торжественно пахнет ладаном и воском. Черные монахини низко кланяются молодому воину… Отворяется дверь. На низкой, широкой скамье лежит что-то плоское и прозрачное. И – синие бездны…
Он зашатался.
Аннушка строго нахмурила свои тонкие брови, с усилием всматриваясь в его смуглое, перекошенное страданием лицо. И вдруг синие бездны начали проясняться, теплеть, и в углах у белого точеного носика налились две огромные капли. Монахиня тихо отерла слезы, – они налились опять и опять. И, не отрываясь, смотрели в его лицо синие глаза, и разрывалась душа на части болями острыми, нестерпимыми, нечеловеческими.