— Вы помешались. Вы сумасшедший!
Он сидел маленький, кругленький. Обрюзгшие, морщинистые, плохо выбритые щеки его обмякли, блуждающий взгляд, полуоткрытый рот делали его похожим на дураика... Но дураком он не был,
— Не верите мне, боже правый! Вы даже приблизительно не представляете, чем я владею, какие богатства лежат под песком в Кызылкумах? Они не просто мои, они — богатство моей родины.
— Я думаю не об этом. Я думаю, как мне верить вам, когда вы хотите отдать эти богатства эмиру, англичанам. Вы заговорили о родине... А вам плюют в физиономию, и вы утираетесь. Думаете — розовая вода. Вы никакой не властелин. Вы — раб. Хуже черного раба. Раб работает в цепях из-под палки. А вы сами подставляете плечи под кнут. А почему бы вам не вернуться в Россию — в Советскую Россию. Возвращайтесь. Отдайте чертежи, схемы, свои знания Советской власти. Ваш поступок оценят по достоинству.
— Э, я уже говорил, что я думаю... Нет. И я еще не все сказал. Вы не знаете... Вот я властелин мира, сверхчеловек, так сказать. Я не совершил в жизни ни одного бескорыстного поступка. Потому я злобствовал и злобствую. И вот, боже правый, готов отдать все, отдать бескорыстно, потому что вот тут у меня, — и он снова ударил себя кулаком в грудь, — оказалась прореха. Целую жизнь я метался по миру без руля и без ветрил и... вдруг... я увидел одну улыбку. И я, боже правый, за одну эту улыбку, тихую, нежную, счастливую... все отдам...
Он бормотал что-то совсем уж непонятное.
— Хорошо все-таки, что мы с вами разговариваем,— сказал Сахиб Джелял.
— К чему такой зловещий тон, дорогой Мирза? Вы смотрите так, словно я уже в лапах Джебраила!
Он шутил, по шутил невесело. Он знал Сахиба Джеляла, его твердость, беспощадность, и у него мелькнуло сомнение, ничтожное, неопределенное. Он быстро добавил:
— Итак, вы и доктор хотите знать, зачем Ишикоч явился в Кала-и-Фатту? Зачем я поклонился тирану? Теперь вы и подавно не поверите. Скажете, этот потаскун и враль Ишикоч окончательно запутался. И всё же скажу, хоть уж об этом вам совсем нечего знать. Так вот: я пришел сюда не за тем, чтобы отдать золото его слюнтяйскому высочеству. Не затем, чтобы холуйничать у англичан. Это предлог. Это называется — помазать по губам. Предлог, так сказать. Я пришел сюда из-за Моники.
— Вы?! — вырвалось у доктора.
— Именно. И не потому... как бы объяснить... О черт! Боже правый, там, в Чуян-тепа, меня оглушило, ошеломило... Я увидел... её лицо, глаза, волосы... И меня озарило. Я увидел прекрасное существо, ребёнка, несчастного, беспомощного, над которым издевались. Столько несчастий обрушилось на неё. Хватило бы на тысячу великанов. И знать притом, что причина всех её бед и несчастий ты, то есть я. Боже правый! Да, ты, боже, злой, отвратительный, бесчеловечный! Смотреть на всё это! А я вот не смог. Я не мог быть бесчувственным. Почему? Да потому, что причина во мне. Я... она...
— Невероятно!
— А вот и вероятно. Есть в мире возмездие. Разве я мог представить, допустить, что,— боже правый! — что я встречусь, столкнусь с ней в этом Чуян-тепа. Найду её! Увы, я не искал её и натолкнулся на неё, оказавшуюся в муках, страданиях, унижениях. Совесть спала у меня и проснулась на горе мне!
Он вскочил и, сжимая кулаки, выкрикивал:
— И мать могла бросить ребенка! Гадина с холодным сердцем! Бросила. Удрала. И еще называется мать. Нет, возмездие приходит. Возмездие требует. И я должен! Да, возмещу муки и лишения девочки, я дам ей счастье, негу, наслаждения...
— Вы воображаете? — проговорил доктор Бадма.
— О чем вы говорите? Что вы подумали? Я все отдам ей. Я слонялся по свету, подозревая, что она существует. Я нашел её, и я отдам ей в руки всё золото Кызылкумов. Я коснусь губами краешке подола её платья, нежно, осторожно... и уйду. Она даже не будет знать, кто я. Но я уйду лишь тогда, когда буду знать, что её никто не обидит, не посмеет обидеть! А я буду знать, зачем я стал властелином мира. Не напрасно сделался властелином. Да, для этого стоило найти золото... столько золота, черт меня побери!
И он, старенький, верткий толстячок, закрутился, затрепыхался, точно наседка, вдруг обнаружившая в своем гнезде желтенького, сию минуту вылупившегося цыпленка.
Сахиб Джелял встрепенулся:
— Кто же вам эта девушка?
Но он и сам понимал бессмысленность своего вопроса.
— А вот и неважно. Неважно для посторонних и важно мне. Никто не должен знать и не узнает. Пусть она принцесса и остается принцессой. Бедная! Она заслужила, чтобы её считали принцессой! Боже правый! Она лучше всех принцесс. Она богаче всех принцесс! Девочка Моника, бедная, несчастная прокаженная, ты — ваше высочество! Ха-ха! Все на колени. Все падайте ниц, черт возьми, перед самой принцессой!
— Но её здесь нет! Девушка Моника в Пешавере. Её посвящают Живому Богу Ага Хану,— остановил Ишикоча Сахиб Джелял.
Но Ишишч уже не слушал. Он весь трясся в странном, мучительном припадке. Глаза его закатились, лицо набухло кровью, морщины сбегались и разбегались. Шатаясь, он брёл к калитке.
— Для неё! Для неё! Всё для неё!
Поздно надгробие укрывать одеялом.
Кемине
Вы же, воображающие, что имеете разум и
рассудок, законы и решения, оы бросаетесь
врассыпную перед врагами, подобно
верблюдицам, и кутаетесь перед нами в
одежды слабости и трусости.
Абу ибн-Салман
У входа в покой эмира доктора и Сахиба Джеляла встретил Начальник Дверей. Он вздыхал. Жизнерадостность стерлась с его обычно полного лукавства широкоскулого лица. Уныло он пробормотал надлежащее славословие его высочеству:
— Вознесем хвалу великодушию и доблести, гостеприимству и скромности, вceмогуществу и рассудительности повелителя мира!
Створки резных дверей заскрипели, застонали на петлях, и сразу же неприятно защемило в груди. Всегда все двери в Кала-и-Фатту смазывались смесью курдючного сала с кунжутным маслом. Алимхан жестоко наказывал слуг за скрип дверных петель.