— Сантьяго! Сантьяго и Испания! Пошли! Пошли!
Так завывал теперь этот голос, пресекаемый отрывистыми сигналами горна, и люди, подхватившись, побежали вперед меж кустов, вздымая над собою знамя короля. Я тоже вскочил и бросился со всеми вместе, слыша, как на другом краю становища гремят аркебузы, вспышками выстрелов озаряя тьму — черную полосу под небом, где на синевато-сером все ярче проступал багрянец.
— Испания! Вперед! Вперед!
Бежать по песчаному руслу пересохшего ручья было трудно, и, когда я добрался до противоположного края, где в загоне, огороженном колючими ветками, стояла скотина, ноги у меня будто свинцом налились. О черт! Теперь и с нашей стороны грянули аркебузы, а тем временем мои товарищи, чьи силуэты из неразличимо-черных сделались серыми, так что можно было теперь узнать друг друга, волной нахлынули в пространство среди шатров становища — там мелькали фигурки бедуинов: одни пытались сопротивляться, другие убегали. И боевой клич испанцев и могатасов тонул в топоте вылетевшей с другого конца деревни конницы, в истошных воплях женщин и детей, которые в ужасе выскакивали из шатров и метались среди одурелых со сна мужчин, а те тщились защитить их, отбивались, гибли. Я увидел, как рассыпает удары шпагой Себастьян Копонс, и с ним — еще несколько наших, и поспешил к ним, выставив свое копьецо, которого, впрочем, тут же и лишился, ибо первым же ударом завязил острие в груди полуголого бородача с ятаганом в руке. Он рухнул к моим ногам, даже не вскрикнув, и я не успел еще высвободить оружие, как из шатра выскочил другой мавр — помоложе первого, да, пожалуй, и меня, — и, занося кривой ханджар, кинулся ко мне с такой яростью, что придись хотя бы один из его ударов куда нужно, я без промедления бы отправился к Богу в рай — ну или к черту в зубы, — а жители Оньяте недосчитались бы одного из своих земляков. Я отпрянул, на ходу вытаскивая саблю — отличную, кстати, саблю: широкую, короткую, незаменимую для абордажных боев, — и, с нею в руке почувствовав себя гораздо увереннее, обернулся к противнику. Первым ударом я наполовину отсек ему нос, вторым — отрубил пальцы. Третьим — когда паренек уже валялся на земле — прикончил, тупеём тяжелого лезвия перебив ему гортань. Потом осторожно просунул голову за полог шатра и увидел в углу сбившихся кучей и пронзительно вопящих женщин, заходящихся криком младенцев. Задернул полог, повернулся и двинулся дальше.
Готов! Диего Алатристе, упершись ногой в грудь заколотого мавра, высвободил клинок и огляделся. Арабы почти прекратили сопротивление, и нападавшие большей частью занялись грабежом с усердием и рвением, которое и англичанам сделало бы честь. Кое-где слышались еще выстрелы, но крики ярости и отчаяния сменились стонами раненых, жалобными причитаниями пленных и жужжанием ошалевших от восторга мух, неисчислимыми полчищами роящихся над лужами крови. Солдаты и могатасы выволакивали из шатров женщин, детей и стариков, сбивали их в нестройную толпу, понукая и пихая, как скотину, меж тем как другие собирали все мало-мальски ценное и готовились перегонять скотину истинную. Мавританки — дети сидели у них на руках или цеплялись за юбки — пронзительно вопили, царапали себе лицо над телами своих мужей, отцов, братьев и сыновей, а одна, обезумев от горя, кидалась на солдат, покуда ее не отогнали пинками. В стороне под дулами аркебуз и наставленными копьями в испуге и смятении стояли мужчины — покрытые пылью, вымазанные кровью, избитые, раненные. Тех немногих, кто попытался было сохранять достоинство, победители бесцеремонно хлестали по щекам, расплачиваясь звонкими оплеухами — тут главенствовал неписаный закон не убивать то, что денег стоит, — за смерть полудюжины солдат, павших в схватке. И при виде этого капитан Алатристе поморщился, ибо всегда считал, что надо убить — убей, а унижать человека незачем, особенно на глазах у его родни и друзей. Однако подобная щепетильность в ту пору если и встречалась, то крайне редко. Он отвернулся и с беспокойством оглядел окрестности становища. Меж холмов испанские кавалеристы, догнав мавров, которые сумели сперва спрятаться в зарослях тростника и фиговой рощице, а потом убежать, теперь вели их обратно — скрутив им руки и привязав к лошадиным хвостам.
Уже запылало несколько шатров, откуда вытащили и кучей сложили снаружи одеяла, подушки, котелки и прочий скарб. Главный сержант Бискарруэс, все происходящее державший в поле зрения, зычно приказывал поторапливаться со сбором добычи — пора было пускаться в обратный путь. Алатристе заметил, как, сощурясь, он посмотрел на солнце, только что выкатившееся из-за горизонта, а потом с озабоченным видом огляделся по сторонам. Человеку столь опытному, как капитан, не составляло труда угадать, о чем думает Бискарруэс: колонна истомленных переходом и боем испанцев, ведущих сотню с лишним голов скота и больше двухсот пленных — таков, прикинул он, итог набега, — станет легкой добычей для немирных мавров, если не успеет до захода солнца укрыться за стенами Орана.
Алатристе ощущал, что глотка у него пересохла, как этот песок под ногами, и беззвучно выругался: даже сплюнуть не могу, а от пороховой гари язык и нёбо стали как терка. Снова повел глазами по сторонам и наткнулся на взгляд — одновременно и дружелюбный, и свирепый — рыжебородого могатаса, который старательно отделял от туловища голову убитого. Голову другого, еще живого, но, видно, тяжело раненного мавра, поддерживала старуха, сидевшая на корточках чуть поодаль. Когда Алатристе, все еще со шпагой в руке, остановился перед нею, она обратила к нему морщинистое лицо, все покрытое, как и руки, синеватыми татуировками, окинула ничего не выражавшим взглядом.
— Пить. Воды. Пить.
Старая мавританка не отвечала, пока он не дотронулся до ее плеча кончиком шпаги, и лишь после этого безразлично показала на большой, обтянутый выдубленными козьими шкурами шатер, а потом, не обращая внимания ни на что вокруг, вновь занялась стонущим парнем. Алатристе направился к шатру, откинул полог и шагнул внутрь, в полутьму.
И сразу понял, что лучше бы он этого не делал.
В мельтешении солдат, деловито грабивших становище, я наконец заметил капитана и порадовался, что он цел и невредим. Крикнул ему, а когда понял — не слышит, сам двинулся за ним, огибая уже горящие шатры, натыкаясь на груды сваленного там и тут скарба, на тела раненых и убитых. Увидел, что следом за Алатристе в большой черный шатер вошел еще кто-то: издали показалось, что это мавр из наших, могатас. Но тут капрал, которому я некстати подвернулся под руку, приказал мне покараулить нескольких пленных, покуда их будут связывать. Дело это задержало меня ненадолго — вскоре я снова держал путь к шатру. Отдернул закрывавшую вход шкуру, заглянул внутрь — и оцепенел: в углу с кипы циновок и подушек поднималась молодая полуголая мавританка, которой Алатристе как раз помогал одеться. Поскуливая, как измученное животное, она размазывала слезы по разбитому в кровь лицу. На полу сучил ножками младенец — всего нескольких месяцев от роду, — а рядом с ним валялся наш, испанский солдат с расстегнутым поясом и спущенными до колен штанами. Череп у него был разнесен пистолетным выстрелом. У входа навзничь лежал другой испанец — тот был в пристойном виде и при полной форме, но из взрезанного от уха до уха горла еще била кровь. Та самая, сообразил я в те доли секунды, покуда еще пребывал в столбняке, что еще не засохла на лезвии кинжала, который приставил мне к горлу бородатый и мрачный могатас. От всего этого — а вот посмотрел бы я на вас, господа, окажись вы тогда в моей шкуре, — у меня вырвалось некое нечленораздельное восклицание, заставившее капитана обернуться и довольно поспешно произнести: