Казачество чихало и отряхивалось, кони ржали, из-за леска выскочили всадники с черным знаменем и, пропустив вперед тачанки, развернулись.
— К оружию! по коням! пулеметы! махновцы!
А тачанки обходили с флангов, четверки пожирали под собой землю, тачанки подскакивали, точно колесницы демонов, и строчили пулеметы.
В пылище, как в тумане, вспыхивали выстрелы, груди разрывал зной, майстро дул порывисто и горячо, всадники промчались раз, другой. “Наша берет, и морда в крови!”, “Держись!”, “Слава!”, бесшабашный посвист, проворчал далекий гром.
— Пускай юшку! — послышалась команда Панаса Половца, и вдруг смолкли пулеметы, и вдруг замерли выстрелы. Майстро равномерно относил пыль. Черные Оверковы шлыки валились под конские копыта, шашки сверкали, бой закончился так же внезапно, как и начался.
Оверко Половец сидел с раскроенной головой пря мо на земле, прислонившись к колесу тачанки, он, уставившись на ноги, зажимал ладонью рану, он не умирал еще, не уходила сквозь рану его могучая жизнь, и Панас Половец подошел с пистолетом в руке, приглядываясь к Оверку.
— Встретились, браток! — он тряхнул падавшими на плечи волосами. — Там и Андрий лежит, вот это так шуточка, а я отсиживаюсь в лесочке и жду, когда они додерутся, вот и кончили — один покойник, а другой еле дышит, ну, что — Украины захотелось?
Оверко не поднял глаз. Черный от пыли, подскакал четырнадцатилетний Сашко Половец.
— Давай я его!…
— Дурень, это Оверко.
Сашко побледнел, соскочил с коня, подошел к брату и за подбородок поднял ему голову.
— Оверку, горюшко ты мое, — протянул он голосом старой Половчихи. Оверко харкнул ему в лицо кровью и застонал.
— Махновский душегуб, — тихо промолвил Оверко, уставясь на свои ноги, — мать Украина кровавыми слезами плачет, а ты разбойничаешь по степям с ножом за голенищем.
Панас стоял кряжистый, как дуб, и хохотал. Сашко стер с лица братову кровь и схватился за оружие.
— Именем батька Нестора Махна, — хохотал Панас, — назначаю над тобой суд и следствие. За убийство родного брата Андрия — утопить в море, за помощь украинскому государству на территории матери порядка анархии — отрубить голову.
Оверко выплюнул еще добрую горсть крови, туча на юго-западе угрожающе росла, майстро неторопливо перекинулся на противный ветер — грего. Грего теснил тучи со всех сторон, сбивал их в кучу, сгонял, точно отару, и слышалось приглушенное громыхание, солнце палило.
— Дайте пить, — сказал Оверко.
Оглядел ноги, мозолившие ему глаза, ключом закипала в нем злоба, он сдержался и промолвил:
— Помнишь отцовское наставление? Тому роду не будет переводу, где брат за брата идет в огонь и в воду.
Прогрохотал гром, предвестник дождя. Панас Половец задумался: “Род наш рыбацкий, на море хватский, род с державой срастается, с законом, с подневольем, а мы анархию несем на плечах, к чему нам род, раз не нужна держава, не нужна и семья, а только свободное сожительство?”
— Проклинаю тебя…
— Погоди проклинать, я, вольный моряк батька Махна, даю тебе минуту, а ты подумай, сообрази, подохнуть всегда успеешь. Верно ли я сказал, подохнуть-то он успеет, хлопцы, да, может, он рыбацкого половецкого рода, завзятый и проклятый, нашим будет, даром, что на “просвитах” в Одессе в театре играл да учительскую семинарию кончил, верно я говорю, брат?
— Проклинаю тебя великой ненавистью брата и проклинаю тебя долей нашей щербатой, махновский душегуб, злодей каторжный, в бога, в свет, в ясный день…
Оверко не подымал глаз и не видел своей смерти, она вылетела из маузера Панаса, вышибла Оверкин мозг на колесо, молния расколола тучу, следом ударил гром.
— Дождем запахло, хлопцы, по коням!
За километр встала серая высокая пелена, там лил дождь, тучи наплывали на солнце, степь темнела, земля словно содрогалась в ожидании дождя, грего ровно дул в вышине.
А по берегу моря похаживает старик Половец и думает думу, поглядывая в бинокль, чтобы не прозевать кого чужого, а в прибрежной пещере кипит работа. Чубенко там за старшого, дюжий — троих стоит, вертит машину так, что не успеваешь и листы подкладывать. А бумаги — кипа, всему побережью хватило б на курево, есть и по-нашему напечатано, а есть и на таком, и вон на каком языке, и для французских матросов, и для греческой пехоты. Кто знает, по-каковски они там разговаривают, для всех нужно наготовить, потому — ревком. Острые глаза рыбака издали заметили на берегу, по направлению Одессы, человека. В бинокле человек стал солдатом. В степи замаячила вторая фигура. В бинокле она стала солдатом.
Рыбак оглядел, хорошо ли замаскирована ненадежная пещера, прошел ближе к берегу и принялся возиться с сетью на кольях, солдаты приближались. Над Одессой накрапывало, Пересыпь была во мгле, на рейде дымили крейсеры и миноносцы, солдаты приближались. Грего засевал море дождем, но почему же не видно патруля, может, еще он явится позже на машине или моторкой? Старая Половчиха где-то в Одессе на базаре, разве этой рыбой проживешь, солдаты приближались. Они шли четким военным шагом, точно магнитом их притягивало, Половец потрогал для чего-то свои костлявые руки. Он был среднего роста и всегда удивлялся, когда сыновья-великаны обступали его, словно бор, солдаты приближались. Это были иноземцы, и один из них подошел первым. Половец прикинулся, будто ничего не замечает, — “по-каковски с ним говорить станешь?”. Солдат, щуплый брюнет, подступил вплотную, — “как с ним заговоришь?”.
— Зеленой скумбрии, — услышал Половец.
— А вам ночи мало? — не размышляя, ответил паролем рыбак, и сердце его по-молодому забилось от радости, старик обнял солдата, над Одессой спускалась завеса частого дождя, море стало совсем черным.
— Придется закопать, — сказал Панас Половец, остановив лошадь подле мертвого Оверка, — упорный был босячище.
Хлестал мелкий дождь, поставили рядом, оставив промежуток, две тачанки, натянули между тачанками одеяло, и сам Половец, взявшись за окопную лопату, копал там убежище двум своим братьям. Пот катился с него градом — грузный, плотный был этот четвертый Половец, когда-то моряк торгового флота и контрабандист.
Сашко скорчился на тачанке у пулемета, он не замечал дождя, ему чудилось, что рука матери Полов-чихи треплет его за чуб, далеко раскинулся берег, вокруг море, и можно искупаться и не ждать пули, и сохнут на кольях сети. И так недосягаема рыбацкая жизнь, и так пахнет море, и почему он вообще пошел, да и Панас его не очень-то жалует, но обратно пусть лысый черт ходит, а не он, Сашко, — такая уж завзятая половецкая порода!
Панас сопел, кидал землю из ямы, играл лопатой, как иные — вилкой. “Вот, кажись, хватит! Пускай не говорят, что я род не уважил!”