– Как это странно, – сказала Людовика, – что теперь так поздно приходится нам об этом говорить.
Когда они возвращались домой, то граф, помолчав несколько мгновений, вымолвил, с любовью глядя на красавицу дочь, которая сидела рядом с ним:
– Да, странно. Я не знал, что ты такая… Я хочу сказать, что я не знал, насколько ты возмужала. Я все как-то считал тебя такой же девочкой, какою привез сюда. Знаешь что, Людовика, как-нибудь на днях вечером приходи ко мне; я с большей искренностью расскажу тебе все то, о чем до сих пор умалчивал. Во-первых, это необходимо тебе знать, а затем, я даже рад, что ранее не говорил с тобою об этом. После нашего нынешнего признания в любви, – усмехнулся он, – я расскажу тебе то же самое, что хотел, но уже совершенно иначе. Это будет исповедь брата, а не повествование отца.
Когда граф и Людовика подъезжали к воротам замка, было уже совершенно темно. Фонари у главных ворот были зажжены, и кое-где в окнах замка появлялся свет от зажигаемых свечей. В то же время слуга, заведующий освещением замка, вносил и расставлял свечи в кабинет.
За полчаса до появления свечей в замке среди полных потемок небольшая фигурка вышла из дверей библиотеки, быстро прошмыгнула в растворенную дверь большой приемной, отделявшей кабинет от коридора, и скользнула вдоль стены в угол к большому шкафу с красивой резьбой, которому было, конечно, лет триста. С легкостью мальчугана или канатного плясуна фигурка вскочила на шкаф, перелезла и спрыгнула на пол в то пустое пространство, которое оставалось в углу между поперечно стоящим шкафом и двумя стенами.
Усевшись в этом треугольнике, эта фигурка глубоко вздохнула, потом, после паузы, еще глубже вздохнула, и этот вздох происходил, конечно, не от усталости, а, вероятно, от той смуты, которая была на душе.
Граф вернулся, простился с дочерью, прямо прошел к себе и, как всегда спокойно, проработал у письменного стола часов до одиннадцати.
В этот вечер его работа особенно прерывалась мыслями о дочери. Он упрекал себя в том, что почти не знал ее, что покуда он считал ее ребенком, с которым у него не было ничего общего кроме любви, она была уже взрослая и, даже более, уже разумная женщина, с которой он мог беседовать обо всем. И в эту минуту ему показалось, что он еще более полюбил ее. С каким наслаждением думал он теперь, что устроит счастье этой милой Людовики.
Молодая девушка у себя тоже думала об отце и радовалась, что между ними завязались какие-то новые отношения, менее натянутые и холодные, чем прежде. Сегодня отец был таким, каким ей всегда хотелось его видеть, и Людовика упрекала себя за то, что раньше никогда не подумала поговорить с отцом решительнее и искреннее.
Однако она должна была признаться, что сама за время его отсутствия сразу как-то поумнела, что когда отец уезжал в свое последнее путешествие, то она была как будто действительно еще девочкой. А кто это сделал, эту метаморфозу? Отец Игнатий, его внезапное посещение, странная просьба.
И при этом воспоминании, при этом имени Людовика снова встревожилась. Как ей неприятно было, что этот скверный человек, хотя теперь и безногий, поселен отцом так близко от себя. И уже в сотый раз Людовика засыпала, мысленно борясь сама с собою, говорить ли отцу о той беседе, которая была у нее с иезуитом и теткой. И теперь, после сегодняшнего разговора, она решила, что она обязана рассказать все. Коль скоро быть искренней, то надо говорить обо всем, тем более о том, что ее немного тревожит.
– Завтра же расскажу все отцу, – сказала она, – но попрошу его не выгонять капеллана из дома, а если и прогнать, то дать ему денег.
И после этой решимости Людовика сладко и спокойно заснула, улыбаясь в полусумраке своей спальни.
В ту минуту, когда граф спокойно лег в постель, предварительно заперев по обыкновению дверь из приемной в коридор, старая графиня, войдя в свою спальню, разделась при помощи горничной и легла в постель. Но затем, отпустив ее через несколько минут, когда все стихло в соседней горнице, она быстро встала с постели, заперлась в своей спальне на ключ, чего никогда не делала, и снова стала одеваться.
Но на этот раз она надела туфли и свой капот, в котором бывала по утрам. Одевшись, она походила немного по своей горнице, но, чувствуя, что ноги ее слабеют от того волнения, которое было в ней, она села в кресло, поставив его у самых запертых дверей, и просидела неподвижно около часа.
Но вдруг будто ужас охватил ее, она тихо ахнула, опустила голову, крепко схватила себя костлявыми руками за виски и осталась так надолго. Она тяжело дышала, но ни слова не прошептала. Зато в ней самой происходила буря.
В это же самое время в библиотеке отец Игнатий и аббат одетые стояли у дверей, ведущих в коридор.
Уже давно стояли они друг против друга, оба превратились в слух, но ни единого слова не сказали, ожидая более часа.
Когда на башне замка пробило двенадцать часов, аббат шепнул:
– Теперь скоро!
– Да, – глухо отвечал отец Игнатий.
– Знаете что, – продолжал шепотом аббат. – Когда я был приговорен к казни, от которой удрал, как я вам рассказывал, то я помню, что я в тюрьме ожидал казни с такими мыслями, которые передать мудрено. Теперь со мною делается совершенно то же. Вы понимаете, что если что-либо не удастся, если даже падет только подозрение, то я погиб. Меня стоит только начать допрашивать ловкому судье, и я сейчас спутаюсь, потому что мне слишком надо будет лгать. О последних трех годах моего существования я даже ничего не могу сказать: я даже не могу назвать тех мест, где я был, потому что это все равно что признаться во всех преступлениях. Если будет малейшее подозрение на меня, то я погиб.
– Перестань болтать! – сухо выговорил капеллан.
Почти в эти же самые минуты фигурка, то есть молодой и глуповатый знахарь, ловко прицепился из своего угла за шкаф, с необыкновенной ловкостью, как кошка, перелез и спустился с противоположной стороны.
Он был разут и без единого звука стал пробираться из приемной в кабинет.
Здесь он осмотрелся, остановился и невольно положил руку на сердце. Ему казалось, что оно так стучит, что нарушает ночную тишину.
Малый никогда не бывал в кабинете, но знал по рассказам расположение всего. Знал, что налево дверь в спальню, а в ней направо, под занавесом, стоит кровать изголовьем к дверям.
Простояв несколько минут недвижимо, как бы заставив себя насильно успокоиться, но все еще прерывисто и громко дыша, фальшивый доктор двинулся к дверям спальни, открытым настежь. У дверей он опустился на четвереньки, как кошка, подполз к изголовью кровати и стал прислушиваться.
По крайней мере, четверть часа прошло в этом прислушивании, и в эти четверть часа он изучил, казалось, дыхание спящего.