— А кто похитит королеву? — спросил Макароне.
— Вы, капитан.
— Милорд уверен в этом?
Фэнсгоу не отвечал. Он внимательно перечитал письмо и приписку, потом подписал все и позвал Балтазара, которому передал тщательно запечатанный пакет.
— Садись сейчас же на коня и отвези это письмо капитану Смиту, корабль которого отходит сегодня вечером. Если возможно, то пусть он отправится сейчас же.
Потом он повернулся к Асканио.
— Вы видите? — сказал он.
— Я вижу, что вы пишете, как о деле совершившемся, о том, что еще надо сделать.
Фэнсгоу погладил свою рыжую бороду.
— Вы просили у меня тысячу гиней, — продолжал он повелительным тоном, — вот вам сто… Но погодите пока их брать — я вас знаю, капитан, и далеко не имею к вам безграничного доверия.
— Что это значит? — вскричал Асканио, с воинственным видом покрутив усы.
— Молчите! Англия — нация щедрая, но она не любит платить напрасно… Как зовут вашего поручика?
— Мануэль Антунец.
Фэнсгоу взял перо и, обмакнув в чернила, подал падуанцу.
— Пишите, — сказал он.
— Но…
— Пишите!
Макароне взял перо, Фэнсгоу стал диктовать:
«Сеньор Антунец выберет двадцать решительных солдат и приведет их в восемь часов вечера на площадь перед дворцом Хабрегасом. К нему явится человек, приказания которого он будет исполнять, как мои собственные, этот человек будет называться сэр Виллиам…»
— Кто этот сэр Виллиам? — перебил Макароне.
— Это я, — сказал секретарь.
— Вы!? — невольно вскричал падуанец.
Поспешный знак секретаря остановил его.
— Сэр Виллиам… — пробормотал он. — Пожалуйста, дальше…
— «За это будет выплачено большое вознаграждение», — докончил Фэнсгоу. — Теперь подпишитесь.
— И я получу сто гиней? — спросил падуанец.
Фэнсгоу подвинул к нему золото.
Макароне взял его и подписал.
— Теперь, — продолжал Фэнсгоу, — вы наш гость до завтрашнего утра. Вы же, Виллиам, поезжайте в казармы королевского патруля.
— Виллиам! — пробормотал Макароне. — Лучше сказать, сам черт!
Секретарь закутался в длинный плащ, закрывавший его лицо, и исчез.
У наружных дверей отеля он встретил Балтазара, садившегося на лошадь. Поспешно вскочив в седло, Балтазар поскакал во весь опор; но вместо того, чтобы ехать к гавани, он помчался по узким улицам верхнего города и остановился наконец перед массивным и мрачным зданием, в дверь которого постучался.
Это был монастырь лиссабонских Бенедиктинцев. Брат-привратник спросил из-за двери, кого гостю надо.
— Монаха! — отвечал Балтазар.
Это, конечно, был очень странный ответ для такого места, где были только одни монахи, тем не менее дверь монастыря сейчас же открылась.
Человек, которого мы до сих пор звали монахом, и который был известен под этим именем всему Лиссабону, находился один в небольшой, почти пустой комнате, принадлежавшей к апартаментам Рюи Суза де Мацедо, настоятеля лиссабонских Бенедиктинцев.
По особенной милости сеньора аббата, он не вел жизни других монахов. В капелле не было аналоя с написанным на нем именем монаха, никто никогда не видел его служащим обедню, и когда звонили к вечерне или заутрене, то его место на клиросе часто оставалось пустым.
В ту минуту, когда мы вводим читателя в его келью, монах медленными шагами ходил по ней взад и вперед. Время от времени его губы шептали невнятные слова. Была ли эта молитва? Было ли это свидетельство забот о светских делах?
Хотя монах был добрый христианин, но мы склоняемся на сторону последнего предположения, и читатель согласится с нами, когда узнает, что достойный отец после посещения лорда Фэнсгоу побывал уже у короля, говорил с инфантом и провел целый час в тайном разговоре с графом Кастельмелором.
Все эти высокопоставленные лица приняли его с большим уважением.
Где бы то ни было, даже в присутствии самого короля, монах никогда не снимал громадного капюшона, совершенно скрывавшего его лицо. Никто не мог похвастаться, что видел его черты. Из под капюшона сверкал только повелительный взгляд его черных глаз, и виднелась седая борода.
Когда он проходил по улицам, дворяне кланялись ему, буржуа снимали шляпы, простой народ целовал полу его рясы. Дворяне боялись его, он возбуждал любопытство буржуазии, по одному жесту его руки народ сжег бы Лиссабон.
За протекшие семь лет народ значительно вырос и стал отважнее.
С Лиссабоном случилось то, что случается со всяким городом в дни несчастий. Дворянство по большей части удалилось в свои поместья, но буржуазия, разоренная бесхозяйственностью, увеличила массу простого народа. Тот, кто прежде подавал милостыню, теперь сам жил подаянием.
Двор, доходы которого разворовывались, не мог прийти на помощь общественному бедствию. Многочисленные монастыри требовали много, а давали мало. Знатные фамилии едва были в состоянии поддерживать свое достоинство, кроме того большая часть дворян, не ладивших с фаворитом и вследствие этого дурно принятая при дворе, имела прямой интерес ускорить приближавшийся кризис.
Вследствие всего этого нищета в Лиссабоне достигла крайних пределов. Большая часть из оставшихся богатыми купцов распустила рабочих и прекратила дела.
К числу этих людей, конечно, принадлежал и наш старинный знакомец Гаспар Орта-Ваз. Его бывшие работники, соединясь с толпой своих собратьев, составляли многочисленные шайки бродяг, которые были настоящими хозяевами города. Начальником же их был монах.
Монах был королем всех этих несчастных, потому что все они жили только им одним. Его благодеяния заменяли прежнее благосостояние. Его эмиссары, многочисленные и неутомимые, утешали людей во всевозможных несчастьях, помогали всем во время бедствий.
Когда же им удавалось обратить слезы горожан в радость, они говорили:
— Это золото, утоляющее ваш голод, излечивающее ваши раны, осушающее слезы ваших жен, покрывающее наготу ваших детей, это золото принадлежит нашему повелителю — монаху. Будьте ему благодарны и ожидайте часа, когда он будет иметь в вас нужду.
И несчастный народ, совсем было отчаявшийся и неожиданно снова возвращаемый к жизни, проникался безграничной преданностью к той благодетельной руке, которая постоянно становилась между ним и нищетой. Он тем больше любил монаха, чем сильнее ненавидел виновников своих бедствий, не находя нигде никого другого для своей привязанности и уважения.
Король был сумасшедшим и жестоким в своем безумии, инфант, уединенно живший во дворце, считался благородным молодым человеком, но он не сумел окружить себя тем состраданием, которое обыкновенно дается в удел гордо переносимому несчастью. Он хранил печальное молчание, противопоставляя постоянным оскорблениям фаворита холодную апатию, и казался погруженным в свою любовь к молодой королеве.