Братья Дубовы встретили его неласково. Егорка слезно каялся, что не послушался их и все золотишко забрал, обменяв его на деньги, хотя отговаривали братья не делать этого; обещался в следующий раз подобных глупостей не совершать, просился на постой и заверял, что в скором времени обязательно расплатится, и много чего еще бормотал, мучимый непроходящей тряской, но Дубовы слушали и даже звуков не подавали, будто оба языки проглотили. А когда Егорка выдохся и замолчал, младший Ефим тяжело, словно через силу, выговорил:
– Правила наши, Егор, тебе ведомы. Ступай с Богом. Больше мы тебя здесь держать никак не можем.
Старший Акинфий ничего не сказал. Только головой кивнул, соглашаясь с братом, и показал Егорке на дверь.
Тот и поплелся. Спустился в подвал, выпросил, унижаясь, горячей требухи, стаканчик водки на опохмелку и драные опорки. Отогрелся, унял дрожь, нещадно его колотившую, дождался сумерек и выбрался из ночлежки. Шел он, благоразумно минуя стороной Александровский проспект, глухими окраинными переулками, где его сердито облаивали собаки. Шел туда, куда не собирался идти ни за какие коврижки, а вот пришлось… Перед железными воротами луканинского дома-дворца Егорка остановился, огляделся и тихонько присвистнул: добрая избушшонка!
– Чего встал и пялишься?! – заорал на него сторож. – проваливай, рвань косоротая!
Егорка на плохой прием не обиделся – и не такое доводилось слышать. Шаркая опорками, подошел к сторожу поближе, попросил:
– Доложи, братец, старику вашему, который безногий и на руках его таскают, что Егорка к нему пожаловал.
Сторож заупрямился, снова стал прогонять, но Егорка стоял как вкопанный, потому что идти ему было некуда, а морозец под вечер прижимал и пронизывал худенькую одежонку насквозь – при такой погоде в канаве не переночуешь. Все-таки уговорил сторожа, и тот, заперев изнутри калитку, отправился к Агапову. Вернулся скоро, впустил Егорку в ограду и проводил его до конторы.
– А я нутром чуял, милый ты мой человек, что не обидишь старика! – Агапов не скрывал своей радости, потирал руки, и дребезжащий голосок у него срывался: – Вижу, вижу, что обносился маленечко и личико грустное. Да мы эту печаль поправим. С нашим удовольствием поправим.
Продолжая ворковать по-голубиному, Агапов призвал Екимыча и велел ему переодеть милого человека, обогреть, накормить, определить на ночлег, ну и здоровьице немножко поправить, только осторожно, чтобы на другую сторону не перевалилось. Екимыч слушал все эти распоряжения, брезгливо смотрел на оборванца, словно на дохлую мышь, и лицо у него все сильнее куксилось от неудовольствия.
– Совсем старый из ума выжил, – бормотал Екимыч, когда они с Егоркой вышли из каморки Агапова, – дай ему волю, он всю дубовскую ночлежку здесь поселит.
Егорка помалкивал.
А Екимыч, продолжая ворчать, тем не менее все приказания выполнил. И скоро Егорка, помытый, переодетый в добрую одежду и обутый в справные сапоги, был приведен на кухню, где Коля-милый выставил на стол остатки от ужина, а Екимыч, будто с родным и живым существом расставаясь, недовольно кряхтя, вытащил из кармана мерзавчик, налил половину стакана и подвинул Егорке, предупредив:
– Больше не будет. Зато воды у нас – полны ведра. Хлебай, сколько влезет.
Уснул Егорка в этот вечер сытым, обогретым, на удобном топчане за печкой, накрывшись мягким одеялом. Уснул так быстро, что не успел даже толком порадоваться очередной перемене в своей путаной жизни и задуматься: а какую службу придется ему исполнять, отрабатывая столь радушный прием?
Знал про его службу, но пока никому не говорил об этом, даже Агапову, один человек – Захар Евграфович Луканин.
И думал он о предстоящей службе Егорки неотступно, хотя занимался в эти дни делом радостным и далеким от всех неотложных забот – они с Данилой, наконец-то собравшись, отправились охотиться на зайцев. Сначала хотели промышлять где-нибудь поближе от Белоярска, но Данила настоял и потянул в знакомые ему места – вверх по Талой, откуда было уже недалеко и до Успенки. Собирались основательно: с провизией, с запасом сена и овса для лошадей, потому как отправлялись на двух подводах, с дробовыми ружьями и с новой винтовкой, которую предстояло опробовать в деле. В предвкушении азартной охоты в путь тронулись радостные и возбужденные, по дороге Захар Евграфович шутил, смеялся и даже пел песни. Но внезапно замолкал и задумывался. Данила песен не пел, он только восторженно оглядывался по сторонам, и хотелось ему от избытка чувств заорать во все горло, без слов, одним лишь криком. Засиделся он на луканинском дворе, заскучал по вольной жизни и теперь, словно наверстывая потерянное за долгие дни, радовался от всей души.
Погода стояла – лучше и не придумаешь. Тихо, ветра нет, легкий морозец при ярком солнышке, и белизна нетронутого снега резала глаза до слезы.
Время от времени Захар Евграфович доставал из дорожного мешка карту, рассматривал ее, а Данила всякий раз говорил ему:
– Да чего любуетесь в нее? Не заблудимся! Я здесь на ощупь все знаю.
Места ему действительно были знакомые, и он не раз съезжал с накатанной дороги, срезая путь, благо что снег лежал еще не глубокий и проехать можно было где угодно. На исходе дня выбрались к старой, заброшенной избушке, переночевали в ней, а рано утром, еще в синеющих сумерках, снова потянулись вперед.
Скоро выбрались на берег Талой, где она делала длинный, пологий изгиб и где надо было переехать на другую сторону. На берегу остановились. Река, стреноженная крепким льдом, лежала перед ними белым, накрахмаленным полотном. Искрилась. И только вдали, нарушая белое однообразие, черным шевелящимся пятнышком маячил какой-то человек. Быстро и часто взмахивая пешней, он долбил лед.
– Стерляжий станок ищет, – сразу определил Данила.
– Давай спустимся, поглядим.
– Ну его! – отмахнулся Данила, – перепугается, если верно наткнулся; еще в драку кинется.
– Не кинется, давай, давай, я эту рыбалку ни разу не видел, только слышал про нее, – Захар Евграфович взял под уздцы лошадь и повел ее, спускаясь на лед. Даниле ничего не оставалось, как последовать за ним.
Поиск стерляжьих станков в прибрежных деревнях Талой был промыслом азартным, а в случае удачи – праздничным. Как только устанавливался на реке крепкий лед, знающие, опытные рыбаки вставали на лыжи, перекидывали через плечо веревочную петлю, к концу которой привязана была пешня, и отправлялись искать ямы, где скапливалась стерлядь. Долбили проруби, спускали в них каракшу [16] и, тихонько подергивая, вытаскивали, молясь при этом, чтобы труды по долбежке крепкого льда не оказались зряшными. А бывало так нередко. Вытащит рыбак каракшу, а на ней только водяные капли, да и те на морозе быстренько застынут. Тогда идет он дальше по реке и долбит новые пробные проруби. Случалось, что неделю пропутешествует, наиграется с тяжелой пешней до горькой отрыжки, а на зубьях каракши так ничего и не появится.