– В трюме тридцать дюймов воды, дон Карлос. И шесть пробоин прямо по ватерлинии… Откачивать пока удается. Все мои люди на помпах.
Это старший плотник Фуганок, измученный, весь мокрый ниже пояса, вновь появился на шканцах с докладом. С тех пор, как начался бой, он со своими помощниками и конопатчиками, нагрузившись пластырями, паклей и смолой, неустанно обходит все закоулки корабля, твиндеки и даже льяла, латая пробоины.
– В каком состоянии корпус?
– Под контролем, только кое до чего не можем добраться – у бушприта, на ахтерштевне и в портах.
– А штурвал?
– Теперь лучше. Мистеры перебили нам один штуртрос, но мы поставили запасной.
– А что в лазарете?
– Не спрашивайте, дон Карлос. Яблоку негде упасть. Кстати, вот только что притащили самого молоденького гардемарина… Ну, того паренька со второй батареи.
– Хуанито Видаля?
– Его самого. Вот бедолага… Оторвало обе ноги. Кровь так и хлещет.
Командир, отсутствующе глядя перед собой, молчит, движением головы отпускает плотника. Потом оборачивается к Фалько (который, услышав, что случилось с Хуанито Видалем, побледнел как мел) и – не сразу, словно чуть поколебавшись – указывает вверх, на разрушенный ахтердек, где ни лейтенант Галера, ни кто другой больше не подают признаков жизни. – Нужно поднять флаг, – говорит он. Гардемарин смотрит в суровое лицо командира, потом туда, куда он указал. И тут он перестает думать о Хуанито Видале (мать и сестренки, машущие ему из лодки напротив Ла-Калеты, отец на растерзанной «Багаме», которую только что захватили англичане), потому что начинает понимать. Рухнувшая за борт бизань-мачта увлекла за собой и развевавшийся на гафеле флаг.
– Чтобы эти собаки не подумали, будто мы сдаемся.
Фалько понимает все и отвечает: есть, сеньор капитан (полное, слепое и безропотное повиновение, и так далее). Потом идет к ящику с запасными флагами – тот стоит в штурманском шкафу (так же издырявленном картечью, как и его покойный хозяин), – берет красно-желтый флаг, пересекает шканцы, стараясь не слишком пригибаться (все-таки флаг – это флаг), привязывает его к одному из уцелевших фалов и, чувствуя, как душа в нем леденеет, вздергивает на грот-брам-стеньгу. Теперь он подозревает, что дон Карлос де ла Роча не надеется выбраться отсюда. Весь вопрос в том, думает гардемарин, видя, как заполоскал на ветру испанский стяг (огонь с ближайшего английского корабля становится еще яростнее), сколько еще жертв готов принести командир, прежде чем спустить его или пойти ко дну, во сколько еще арроб крови обойдется честь корабля, находящегося под его началом. Или (согласно Уставу Королевского военно-морского флота от 1802 года) до какой степени он собирается обеспечить себе перед трибуналом защиту от обвинения в сдаче или потере корабля.
– Почему только сто убитых и двести раненых?.. Вам было так уж трудно, капитан Де ла Роча, поднять эти показатели до двухсот убитых и четырехсот раненых?
– Я старался, сеньоры адмиралы.
– Ах, вы старались?.. Честное-распречестное слово?
Думм, думм, думм. В этот момент, как будто враги решили расставить все точки над i, слышатся новые залпы. Думм, думм, громыхает на баке. Взглянув туда и немного левее, гардемарин видит приближающиеся паруса другого британца, который после боя с уже сдавшимся «Нептуно» спешит принять участие в расправе над «Антильей». Чтобы ее командиру было легче оправдаться перед трибуналом. Теперь их трое: тот, что за кормой, тот, что слева (заметив появление еще одного коллеги, он приободрился и теперь меняет галсы, чтобы пристроиться поудобнее и продолжить бой), и вновь прибывший: он впереди, с подветренной стороны, и, таким образом, преграждает все возможные пути у отступлению. Фалько различает на его корпусе три желтых полосы: трехпалубник. Вот тут нам и славу поют, думает он: и «Антилье», и мне. ite, misa est[105]. И, уже без всяких комплексов бросаясь ничком на дощатый настил, чтобы укрыться, мальчик собственным телом ощущает, как врубаются в бок корабля все новые и новые ядра, сотрясая дубовые шпангоуты, отчего корпус трещит и скрипит по всей длине, как будто вот-вот рассыплется, а над палубой свистят щепки, обломки металла, превратившиеся в картечь, ядра и пули, которые крушат и убивают, рвут ванты и штаги бизань-мачты, и та начинает качаться от борта к борту – медленно, словно против воли, – а потом разламывается в десяти футах над пяртнерсом и рушится с бесконечно долгим «кррааааа» вместе в несколькими матросами и морскими пехотинцами, которые еще находились наверху, и падает в море, увлекая за собой громаду спутанных снастей, обломанных реев и клочьев парусины.
– На нос!… Всем на нос! Там абордаж!
Услышав этот крик, катящийся вдоль всей первой батареи вместе с хлопками пистолетных выстрелов и звоном холодного оружия где-то в глубине, Николас Маррахо ощущает, как вся кожа у него покрывается мурашками. И нельзя сказать, чтобы от страха, потому что теперь, после всего, что уже случилось и что происходит вокруг вот уже несколько часов, страх превратился в нечто смутное, неопределенное, его заглушили чувства более живые, которые поднимаются из самой глубины его, Николаса Маррахо, существа. Точнее это бесконечная ярость, бесконечная ненависть ко вселенной вообще и к англичанам в частности – к ним и к той суке-матери, что породила их всех. Мать-перемать-перемать, безостановочно и беззвучно шевелит барбатинец пересохшими, потрескавшимися губами; время от времени он увлажняет их грязной водой из того самого ведра, где его товарищи мочат банник, чвак, чвак, чвак, чтобы охладить канал ствола пушки, из которой они стреляют, потом откатывают, заряжают, снова подкатывают к порту и опять стреляют – раз за разом, уже отработанными движениями, повторенными за время боя столько раз, что они стали механическими, точными и почти безразличными. Думм, думм, думм, стреляет враг. Бумм-ба, бумм-ба, бумм-баа, отвечают свои пушки. Желто-черный борт английского корабля совсем близко – кажется, его можно коснуться рукой. Здесь, слева. Батарея, на которой порою все застилает дым, проникающий через порты после каждого выстрела, трещит и скрипит от качки вместе с израненным корпусом «Антильи», вибрирует от своего и чужого грохота, содрогается, когда в дубовые доски врезаются все новые ядра, гремит криками комендоров, требующих пороха или ядер, воплями раненых, хлопками мушкетов: это стрелки в перерывах между орудийными залпами высовываются и стреляют по вражеским портам. Крраа, крраа. Кровь на полу, кровь на стенах – кровь на различных стадиях свертывания, – кровь на босых ногах Маррахо и на его рваных, грязных штанах. Охрипший от криков, оглохший от пушечных выстрелов, с саднящим горлом, глазами, покрасневшими от того же самого порохового дыма, что закоптил его лицо, с блестящим от пота торсом и ободранными руками, барбатинец сражается рядом с товарищами, которых ему послали жизнь и судьба, в зловещем полумраке нижней палубы «Антильи». И, подобно им, тоже не знает, идет дело к победе или к поражению, то есть не знает, что происходит снаружи, вокруг, на палубе или где бы то ни было. Да, впрочем, ему это и ни к чему.