Затем герцог беглым, но пытливым взглядом окинул комнату: он заметил и раздвинутый полог кровати, и смятую двухспальную подушку в изголовье, и шляпу короля, лежавшую на стуле.
Герцог побледнел, но тотчас взял себя в руки.
— Брат Генрих, вы придете сегодня утром играть с королем в мяч? — спросил он.
— А разве король оказал мне честь и выбрал меня своим партнером? — спросил, в свою очередь, Генрих. — Или это ваше внимание ко мне, любезный шурин?
— Вовсе нет, король не говорил об этом, — немного смешавшись, ответил герцог, — но ведь обычно он играет с вами?
Генрих усмехнулся: столько важных, событий произошло со времени их последней игры, что не было бы ничего удивительного, если бы Карл IX взял себе других партнеров.
— Я приду, брат! — улыбаясь, сказал Генрих.
— Приходите, — молвил герцог.
— Вы уходите? — спросила Маргарита.
— Да, сестра.
— Вы спешите?
— Очень спешу.
— А если я попрошу вас уделить мне несколько минут?
Маргарита так редко обращалась к брату с подобной просьбой, что он смотрел на нее то краснея, то бледнея.
«О чем она хочет с ним говорить?» — подумал Генрих, удивленный не меньше, чем герцог.
Маргарита, словно догадываясь, о чем думает ее супруг, повернулась к нему.
— Если вам угодно, вы можете идти к его величеству, — сказала она с очаровательной улыбкой. — Тайна, в которую я хочу посвятить моего брата, вам уже известна, а в моей вчерашней просьбе, связанной с этой тайной, вы, ваше величество, в сущности, мне отказали, и я не хотела бы, — продолжала Маргарита, — снова докучать этой просьбой, видимо, вам неприятной.
— В чем дело? — спросил Франсуа, с удивлением глядя на обоих супругов.
— Так, так! Я понимаю, что вы имеете в виду, — покраснев от досады, сказал Генрих. — Поверьте, я очень сожалею, что больше не свободен в своих действиях. Но хотя я не могу предоставить графу де Ла Молю надежное убежище у себя, я вместе с вами готов препоручить лицо, которое вас интересует, моему брату, герцогу Алансонскому. Быть может даже, — добавил он, желая подчеркнуть слова, выделенные нами курсивом, — брат мой найдет и такой выход, который позволит вам оставить господина де Ла Моля… здесь… близ вас… Это было бы самое лучшее, не правда ли?
«Отлично! Отлично! — подумала Маргарита. — Они вместе сделают то, чего не сделают порознь».
— Вы должны объяснить моему брату, — сказала она Генриху, — по каким соображениям мы принимаем участие в господине де Ла Моле.
С этими словами она растворила дверь в кабинет и вывела оттуда раненого юношу. Генрих, попавший в ловушку, в двух словах рассказал герцогу Алансонскому, ставшему наполовину гугенотом из политического соперничества, так же как Генрих стал наполовину католиком из благоразумия, что Ла Моль, приехав в Париж, был ранен по дороге в Лувр, когда нес ему письмо от господина д'Ориака.
Когда герцог обернулся, перед ним стоял Ла Моль, только что вышедший из кабинета.
При виде молодого человека, красивого и бледного, вдвойне пленительного и бледностью, и красотой, Франсуа почувствовал, что в глубине его души возник какой-то новый страх. Маргарита сыграла одновременно и на его самолюбии, и на его ревности.
— Брат мой, — сказала Маргарита, — я ручаюсь вам, что этот молодой дворянин будет полезен тому, кто сумеет найти подходящее для него дело. Если вы примете его в число своих людей, он будет иметь могущественного покровителя, а вы — преданного слугу. В наше время, брат мой, надо окружать себя надежными людьми! В особенности, — добавила она тихо, чтобы ее слышал только герцог Алансонский, — тем, кто честолюбив и кто имеет несчастье быть всего лишь вторым наследным принцем, Сказавши это, Маргарита приложила палец к губам, давая понять брату, что, несмотря на такое откровенное начало, она сказала далеко не все.
— Кроме того, — продолжала она, — вы в отличие от Генриха, быть может, сочтете неприличным, что этот молодой человек помещается рядом с моей спальней.
— Сестра! — возбужденно заговорил Франсуа. — Господин де Ла Моль, если, конечно, ему это подходит, через полчаса поселится в моих покоях, где, я думаю, ему бояться нечего. Пусть только он меня полюбит, — я-то его полюблю.
Франсуа лгал: в глубине души он уже ненавидел Ла Моля.
«Так, так, значит, я не ошиблась! — подумала Маргарита, увидав, как сдвинулись брови короля Наваррского. — Оказывается, чтобы направить их обоих к одной цели, надо сначала настроить их друг против друга. „Вот, вот, отлично, Маргарита!“ — сказала бы Анриетта», — закончила она свою мысль.
Действительно, через каких-нибудь полчаса Ла Моль, выслушав строгие наставления Маргариты и поцеловав краешек ее платья, довольно бодрым для раненого шагом уже поднимался по лестнице, ведущей к покоям герцога Алансонского.
Прошло три дня; за это время доброе согласие между Генрихом и его женой, видимо, окрепло. Генриху разрешили отречься от протестантства не публично, а лишь перед духовником короля, и каждое утро он ходил к обедне, которую служили в Лувре. Каждый вечер он неукоснительно шел к жене, входил в двери ее покоев, несколько минут беседовал с нею, а затем выходил потайным ходом и поднимался по лестнице к г-же де Сов, которая, конечно, рассказала ему о посещении Екатерины и о грозившей ему явной опасности. Генрих, получая сведения с двух сторон, проникся еще большим недоверием к Екатерине, которое еще усилилось потому, что выражение ее лица становилось все более приветливым. Дело дошло до того, что однажды утром Генрих увидел на ее бледных устах благожелательную улыбку. В этот день он, и то после бесконечных колебаний, ел только яйца, которые варил собственноручно, и пил только воду, которую набрали из Сены у него на глазах.
Резня продолжалась, хотя и шла на убыль; истребление гугенотов приняло такие чудовищные размеры, что число их значительно сократилось. Подавляющее большинство их было убито, многие успели бежать, кое-кто еще прятался.
Время от времени то в том, то в другом квартале поднималась суматоха: это значило, что нашли кого-нибудь из прятавшихся. Тогда несчастного или избивало все население квартала, или приканчивала небольшая кучка соседних жителей — в зависимости от того, оказывалась жертва загнанной в какой-нибудь тупик или могла спасаться бегством. В последнем случае бурная радость охватывала весь квартал, служивший местом действия: католики не только не утихомирились от исчезновения своих врагов, но сделались еще кровожаднее; казалось, они ожесточались тем сильнее, чем меньше оставалось этих несчастных.