— Да, государыня.
— Вы пришлете мне шкатулку с косметикой.
— С какой именно?
— С последней… ну, с той самой… Екатерина замолчала.
— С той, которую особенно любила королева Наваррская? — подхватил Рене.
— Вот именно.
— Обрабатывать ее не требуется, не правда ли? Ведь вы, ваше величество, теперь сведущи в этом так же как и я.
— Ты думаешь?.. Как бы то ни было, это отличная косметика, — заметила Екатерина.
— Вы больше ничего не хотите мне сказать, ваше величество? — спросил парфюмер.
— Нет, нет, — задумчиво ответила Екатерина, — как будто бы нет. Во всяком случае, если при жертвоприношениях обнаружится что-нибудь новое, дайте мне знать. Кстати, давайте оставим ягнят и попробуем кур.
— Увы, государыня, я очень опасаюсь, что мы возьмем другие жертвы, но не получим других предсказаний.
— Делай, что тебе говорят.
Рене поклонился и вышел.
Екатерина некоторое время пребывала в задумчивости; затем встала, прошла к себе в спальню, где ее дожидались придворные дамы, и объявила о завтрашней поездке в Монфокон.
Известие об увеселительной прогулке наделало шуму во дворце и привело в волнение весь город. Дамы велели приготовить самые элегантные туалеты, дворяне — оружие и парадных лошадей. Торговцы закрыли свои лавочки и мастерские, а праздная чернь то там, то здесь убивала уцелевших гугенотов, пользуясь удобным случаем подобрать подходящую компанию к трупу адмирала.
Весь вечер и часть ночи шла страшная суматоха.
Ла Моль провел в безнадежно унылом расположении духа весь следующий день, сменивший три или четыре таких же грустных дня.
Исполняя желание Маргариты, герцог Алансонский устроил его у себя, но с тех пор ни разу с ним не виделся. Ла Моль чувствовал себя несчастным, брошенным ребенком, лишенным нежной, утонченной и обаятельной заботы двух женщин, воспоминание об одной из которых поглощало все его мысли. Правда, кое-какие известия о Маргарите он получал от хирурга Амбруаза Паре, которого она к нему прислала, но в передаче пятидесятилетнего человека, не замечавшего или делавшего вид, будто не замечает, до какой степени Ла Моль интересуется любой мелочью, имеющей отношение к Маргарите, эти известия были не полны и не приносили ему никакого удовлетворения. Надо сказать, что один раз явилась и Жийона — разумеется, по собственному почину; она хотела узнать, идет ли раненый на поправку. Ее приход, блеснув, как солнечный луч в темнице, ослепил Ла Моля, и он все ждал, что Жийона появится снова. Но вот прошло уже два дня, а она не появлялась.
Вот почему, когда и до выздоравливающего Ла Моля дошла весть о завтрашнем блестящем сборе всего двора, он попросил узнать у герцога Алансонского, не окажет ли тот ему честь и не позволит ли сопровождать его на это торжество.
Герцог даже не поинтересовался, в силах ли Ла Моль выдержать такое напряжение, и ответил:
— Отлично! Пусть ему дадут какую-нибудь из моих лошадей.
Ла Молю ничего больше и не требовалось. Амбруаз Паре по обыкновению зашел перевязать его. Ла Моль объяснил, что ему необходимо ехать верхом, и попросил сделать перевязки с особой тщательностью. Обе раны, в плечо и в грудь, уже затянулись, но плечо все еще болело. Как это бывает в период заживления, места ранений были красны. Амбруаз Паре наложил на них тафту, пропитанную смолистыми бальзамическими веществами, бывшими тогда в большом ходу, и обещал, что все обойдется благополучно, если только Ла Моль не будет слишком много двигаться во время предстоящей поездки.
Ла Моль был наверху блаженства. Если не считать некоторой слабости и легкого головокружения от потери крови, он чувствовал себя сравнительно хорошо. К тому же в поездке, конечно, примет участие Маргарита; он вновь увидит Маргариту, и, думая о том, как хорошо подействовала на него встреча с Жийоной, он ясно представлял себе, насколько благотворнее подействует на него встреча с ее госпожой.
На деньги, полученные на дорогу от родных, Ла Моль купил очень красивый белый атласный камзол и плащ с самым красивым шитьем, какое только мог поставить модный портной. Он же снабдил Ла Моля сапогами из душистой кожи, какие носили в те времена. Все это было доставлено утром, с опозданием всего на полчаса против указанного времени, так что Ла Молю не пришлось особенно роптать. Он быстро оделся, оглядел себя в зеркало, нашел, что одет вполне прилично, хорошо причесан, надушен и может быть доволен собой; затем он несколько раз быстро прошелся по комнате и, хотя временами чувствовал острую боль в ранах, убедил себя, что хорошее, расположение духа заглушит физические недомогания.
Особенно шел Ла Молю вишневый плащ, скроенный, по его указанию, длиннее, чем тогда носили.
В то время как эта сцена происходила в Лувре, подобная сцена шла во дворце Гизов. Рыжеволосый дворянин высокого роста долго разглядывал в зеркале длинный красноватый рубец, отнюдь не украшавший его лицо; затем он расчесал и надушил усы, то и дело пытаясь при помощи тройного слоя из смеси румян и белил замазать злосчастный рубец, который, несмотря на пущенную в дело косметику, упорно проступал.
Видя, что все старания напрасны, дворянин придумал другое средство: палящее солнце, бросавшее лучи во двор; он спустился во двор, снял шляпу, запрокинул голову, зажмурил глаза и минут десять разгуливал так, добровольно подставляя лицо под это всепожирающее пламя, потоками низвергавшееся с небес.
Через десять минут благодаря нещадно палящему солнцу лицо дворянина приобрело такую яркую окраску, что на ее фоне красный рубец казался желтым и по-прежнему нарушал единство колорита. Однако наш дворянин, казалось, не был недоволен этой радугой, которую он постарался подогнать под цвет лица, замазав рубец ярко-красной губной помадой. После этого он облачился в великолепный костюм, который принес к нему в комнату портной прежде, чем он потребовал его вызвать.
Разряженный, надушенный и вооруженный до зубов, он вторично спустился во двор и принялся оглаживать высокого вороного коня, который по красоте не имел бы себе равных, если бы его не портил точно такой же, как у его хозяина, шрам от сабли немецкого рейтара, полученный в одной из последних битв гражданской войны.
Тем не менее этот дворянин, которого наши читатели несомненно узнали без труда и который был от лошади в не меньшем восторге, чем от самого себя, уже сидел в седле на четверть часа раньше остальных участников поездки, и нетерпеливое ржание его скакуна разносилось по всему двору гизовского дворца, а ему вторило восклицание «черт побери!», произносимое на все лады — в зависимости от того, насколько удавалось всаднику справляться со своим конем. Лошадь мгновенно была укрощена, стала послушной и покорной, признав законную власть всадника; однако победа досталась ему не без шума, а этот шум, возможно, входивший в расчеты дворянина, привлек к окошку даму; наш укротитель лошадей низко ей поклонился и получил в ответ самую милую улыбку.