Вечером, когда Василиска уже лежала в кровати, прибежала Стешка – лица нет, губы дрожат. «Пойдем, боярышня. Что покажу! Только тс-с-с-с».
Ступая на цыпочках, завела княжну в ту самую горницу. Там было темно, но за окном горел огонек.
Подкрались ближе – Петруша, со свечой в левой руке. Василиска совсем близко от него стояла, и опять он её не видел. Внутри-то света нет.
Вот это было по-настоящему страшно. Свободной рукой мальчик делал перед стеклом какие-то мелкие движения, а пальцы держал щепотью – словно крестил оконницу. Или проклинал. Подсвеченное огнём лицо будто мёртвое: всё застыло, глаза прищурены.
Поводил щепотью туда-сюда, переместился к соседнему квадратцу – и сызнова.
Стешка бормотала молитву. Потом, не снеся страха, уволокла княжну от нехорошего места прочь.
Плакала, говорила, что быть сему дому пусту, потому что бесёныш навёл заклятье, и что не останется она здесь ни единого часа, лучше уйдёт христарадничать, или в монастырь наймётся белье стирать.
– Не выдавай ты меня батюшке, Бога ради. Бегу не от своевольства, а для души спасения! Ты-то как здесь будешь, горемычная?
Собрала узелок, перекрестила свою питомицу и, в самом деле, ушла, прямо ночью.
Василиска у себя в спаленке тряслась от страха, забылась только под утро и проснулась с криком, от страшного сна.
Одевшись сама, без горничной, понеслась в горницу. Как раз из-за забора солнце выглянуло. Подошла к окну – что за диво!
В нижнем ряду, на каждом квадратце, по ледяному цветку несказанной красоты, гораздо превосходней вчерашнего!
В домашнем платьишке, как была, выбежала Василиска во двор, чтоб посмотреть с другой стороны.
И видит: у рамы стоит глиняная плошка, в ней под корочкой льда вода, и рядом соломинка, тоже обледеневшая. Поняла: это он не заклинал, рисовал! Водой по стеклу!
Никакой он не бесёныш, он… мальчик-Златовлас, вот он кто! Сама придумала и тут же в это поверила.
Ну конечно! Петруша не странный, он волшебный! Это он когда-то её, маленькую, спас. Вот ведь и волосы у него золотистые. А что не вырос с тех пор, так это потому что заколдованный. Ждёт, пока Василиса Премудрая злые чары развеет.
И перестала княжна Петрушу ненавидеть, начала его любить. Не как пряники любят или как любят на качелях качаться, а по-настоящему, по-аморному. Про что княжна Таисья рассказывала.
* * *
Недели за три до того были в Сагдееве другие гости, из Милославских, троюродные. Князь Андрей Сергеевич, тоже вдовый, и с ним дети – большая, шестнадцатилетняя Таисья да Фролка, ровесник Василисе.
Вечерами сидели в большой горнице все вместе, по-деревенски: дети, взрослые. Отцы вполголоса беседовали о чём-то неинтересном, про каких-то стрельцов, да играли в шахматы, скучную взрослую забаву. Василиска с Фролкой стреляли из пушечки горохом или смотрели картинки. Таисья же, которой быть с мелюзгой казалось зазорно, а со стариками скучно, расхаживала туда-сюда и важничала. Убрана она была наполовину по-русски, наполовину по-чужеземному: волосы заплетены в косу, на ногах войлочные коты, а платье несуразное – в поясе узкое, книзу колоколом, и шея в прозрачных кружавчиках.
К Таисье уже полгода ходил француз, обучал европейскому обхождению, и троюродная сестрица очень тем гордилась, всё желала блеснуть перед роднёй. То слово непонятное скажет, то на простоту нос сморщит. Василиска, хоть и делала вид, что ей нету дела до задаваки, старалась ничегошеньки не пропустить.
Зашёл у взрослых обычный отеческий разговор: как дочерям женихов подбирать – по роду, иль по богатству, иль по службе. Таисья послушала немножко.
– И не думайте, тятенька. Я замуж только с амором пойду.
– С кем, с кем? – встревожился князь Андрей.
Тогда сестрица – девка собою видная, в хорошем теле – уперлась в бока, начала расписывать, сколь чудесна сердечная страсть, именуемая по-европейски амором. По-русски же и слова такого нет. «Любовь» – это совсем не то. Любят друг друга старые муж с женой, когда им стерпится. Любят друг дружку чада с родителями. Некоторые любят кисель иль карасёвую уху. «Амор» же – это когда меж кавалером и дамой происходит сердечное трепетание, навроде семицветной радуги. Бывал амор и у древних пастушков с пастушками, которые совсем не то, что наши скотники-навозники, а суть возвышенные и благородно чувствующие созданья.
Василиска прямо заслушалась. Отцы, конечно, возражали Таисье и даже сердились. Выдумала тоже – амор какой-то! Отродясь-де на Руси такого сраму не бывало, чтоб незамужняя девка по парню или мужику томилась, а если и бывало, то лишь с блуднями, которых полагается за косу, да плёткой, плёткой. Вот выдадут тебя доброжелательные родители за хорошего человека, сполняй свой бабий долг да терпи, Это и есть любовь.
Но стариковскому брюзжанию Василиска не внимала. Он сразу же решила, что полюбит не по-русски, а по-аморному. И амор затеет такой, что никакой Хлое с Дафнием не снилось.
Такое дело откладывать – лишь зря время терять. В тот же вечер немедленно и полюбила, троюродного Фролку. Больше всё одно некого было.
И сразу ему объявилась. Спросила: согласный он быть с ней яко Дафний с Хлоею иль нет.
Фролка немножко покобенился, потребовал в награждение гороховую пушечку. Василиска отдала, потому что истинный амор (Таисья говорила) ради обожательного предмета ничего не жалеет. Вёл себя после этого Дафний честно: и глаза на Хлою таращил, и воздыхал, только лобызать себя не позволял, говорил – «неча слюнявиться».
Когда гости уехали, им по обычаю собрали в дорогу воз поминков: гусей копчёных, мёду, солений разных. Василиска от себя сунула любимому драгоценнейшую из сластей – засахаренный апфельцын, который хранила с самого Преображенья, а съесть собиралась только на Рождество.
Однако с Фролкой это был амор невзаправдашный, глупые детские игрушки.
Настоящий, до гроба, грянул лишь теперь. Был он золотой-серебряный, переливчатый и невыносимо прекрасный, а потрогаешь пальцем – до жгучести холодный. Сулил не отраду, а горькую муку.
Девятилетняя девочка, шмыгая озябшим носом, смотрела в стекло, видела своё отражение, украшенное дивным ледяным художеством, и чувствовала непонятное: что-то раз и навсегда закончилось, а что-то, наоборот, началось и не закончится никогда. Не то что словами – даже мыслью ухватить это ощущение было невозможно.
Делать с Петрушей амор оказалось трудно. Попробуй-ка любить человека, которому не то что твоя любовь, но и ты сама ни зачем не нужна. Если он терпел её рядом, не гнал прочь, это уже было счастье. Обычно Петенька предпочитал одиночество.