Действительно, в полумраке сумерек показался какой-то человек на таратайке, выкрашенной в красный цвет; он сидел спереди и распевал старинную песенку, вероятно, пришедшую ему на память по поводу чуда у кладбища Невинно убиенных:
По зеленым берегам,
Тут и там,
Мой боярышник отрадный,
Ты киваешь головой,
Как живой,
Мне из чаши виноградной!..
Сладкозвучный соловей
Меж ветвей,
Что тенисты и упруги,
Здесь гнездо весною вьет
Каждый год
Для возлюбленной подруги!..
Так цвети же долгий срок,
Мой цветок;
И не сладить вихрям снежным
С бурей, градом и грозой
Над тобой,
Над боярышником нежным!
— Эй! Эй! — снова закричал капитан. — Подъезжайте, когда вас зовут! Разве не видите, что надо помочь этим дворянам?
Отталкивающая внешность и суровое выражение лица сидевшего на таратайке человека не соответствовали этой нежной идиллической песне. Он остановил свою лошадь, слез с таратайки и, наклонившись над телами двух бойцов, сказал:
— Прекрасные раны! Но те, что наношу я, будут получше этих.
— Кто же вы такой? — спросила Маргарита, чувствуя помимо своей воли какой-то необоримый страх.
— Мадам, — отвечал человек, кланяясь до земли, — я мэтр Кабош, палач парижского суда, и ехал развесить на этой виселице товарищей для господина адмирала.
— А я королева Наваррская, — сказала Маргарита. — Свалите здесь трупы, выстелите таратайку чепраками с наших лошадей и не спеша везите вслед за нами этих двух дворян в Лувр.
VII
СОБРАТ МЭТРА АМБРУАЗА ПАРЭ
Таратайка, в которую положили Коконнаса и Ла Моля, снова двинулась в Париж, следуя в темноте за группой всадников. Она остановилась у Лувра, где ее кучер получил щедрую награду. Раненых велели перенести к герцогу Алансонскому и послали за мэтром Амбруазом Парэ.
Когда он прибыл, ни один раненый еще не приходил в сознание. Ла Моль пострадал гораздо меньше: удар шпаги пришелся ему над правой мышкой, но не затронул ни одного важного для жизни органа; у Коконнаса было пробито легкое, и вырывавшийся сквозь рану воздух колебал пламя поднесенной свечи.
Мэтр Амбруаз Парэ не отвечал за выздоровление Коконнаса.
Герцогиня Неверская была в отчаянии: она сама, надеясь на силу, храбрость и ловкость своего пьемонтца, не дала Маргарите прекратить бой. Она бы с удовольствием велела отнести Коконнаса в дом Гизов, чтобы опять ухаживать за ним, как раньше, но ее муж с минуты на минуту должен был вернуться из Рима и мог найти довольно странным появление незваного гостя в своем доме.
Маргарита, стараясь утаить причину их ранений, велела перенести обоих молодых людей к своему брату, где один из них обосновался еще раньше, и объяснила их состояние тем, что они упали с лошади во время прогулки на Монфокон; но благодаря восторженным рассказам капитана — свидетеля их боя, обнаружилась истинная причина и, таким образом, весь двор узнал, что в свете славы вдруг оказались два новых придворных щеголя.
Оба раненых пользовались лечением Амбруаза Парэ совершенно одинаково, но их выздоровление шло по-разному, что зависело от большей или меньшей тяжести ранений. Ла Моль, пострадавший меньше, первый пришел в сознание. Но Коконнаса трепала лихорадка, и возвращение к жизни сопровождалось ужасным бредом.
Несмотря на пребывание в одной комнате с пьемонтцем, Ла Моль, придя в сознание, не заметил своего сожителя или, во всяком случае, ничем не показал, что его видит; Коконнас, наоборот, едва раскрыв глаза, уставился на Ла Моля, да еще с таким выражением, как будто потеря крови нисколько не повлияла на возбудимость этого пламенного темперамента.
Коконнас думал, что все это ему снится и что во сне он вновь встречается с врагом, которого убил уже два раза; однако сон этот длился без конца. Коконнас видел, что Ла Моль лежал, совершенно так же как и он, что хирург перевязывал Ла Моля, так же как и его; затем он видел, что Ла Моль сидел в своей кровати, тогда как сам он был прикован к постели лихорадкой, слабостью и болью; потом Ла Моль уже вставал с постели, потом прохаживался с помощью хирурга, потом ходил с палочкой и наконец ходил свободно.
Коконнас, все время находясь в бреду, смотрел на эти стадии выздоровления своего сожителя взглядом то тусклым, то яростным, но неизменно угрожающим.
В воспаленном мозгу пьемонтца все претворялось в ужасающую смесь больной фантазии с действительностью. По его представлению, Ла Моль был убит, убит совсем, и даже два раза. И тем не менее он видел, что призрак Ла Моля лежал в настоящей постели; потом он видел, как этот призрак вставал, затем начал ходить и, что было самое ужасное, — подходил к его кровати. Призрак, от которого Коконнас готов был убежать хоть в самый ад, подходил к нему, останавливался и глядел на него, стоя у изголовья; мало того, в чертах его лица проглядывало нежное участие и сострадание, что представлялось Коконнасу дьявольской насмешкой.
И вот в его мозгу, больном, быть может, более, чем тело, вспыхнула страстная, слепая жажда мести. Им овладела одна-единственная мысль: добыть какое-нибудь оружие и ударить им в это тело или в этот призрак Ла Моля, мучивший его так жестоко. Платье Коконнаса сначала положили на стуле, потом унесли из тех соображений, что оно выпачкано кровью и лучше было удалить его с глаз раненого; но на стуле оставили его кинжал, предполагая, что у пьемонтца не скоро явится желание им воспользоваться. Коконнас увидал кинжал; в течение трех ночей, покамест Ла Моль спал, он все пытался дотянуться до кинжала; три раза силы изменяли Коконнасу, и он терял сознание. Наконец на четвертую ночь он дотянулся до кинжала, схватил его кончиками сжатых пальцев и, застонав от боли, спрятал под подушку.
На следующий день Коконнас увидал нечто, совершенно небывалое до этих пор: призрак Ла Моля, видимо, с каждым днем все больше набирался сил, в то время как Коконнас, всецело поглощенный страшным видением, все больше тратил свои силы на хитроумный замысел, который должен был его избавить от призрака Ла Моля. И вот теперь призрак Ла Моля, обретавший все большую подвижность, задумчиво прошелся раза три по комнате, затем накинул плащ, опоясался шпагой, надел широкополую фетровую шляпу, отворил дверь и вышел.
Коконнас вздохнул свободно, решив, что наконец отделался от своего фантома. В течение двух или трех часов кровь обращалась в нем спокойнее, он чувствовал себя бодрее, чем когда-либо со времени дуэли; двухдневное отсутствие Ла Моля вернуло бы сознание пьемонтцу, а недельное — быть может, излечило бы его. К несчастью, Ла Моль вернулся через два часа.