Они не знали таких слов, как «идея», «абсолютный дух», «человечность». Но всё своё бытие, все свои идеи они поставили на службу этому абсолютному духу в его борьбе с человечностью.
Тёмные и грязные, даже физически, они не думали, что плавание Колумба и издание Скориной Библии на понятном народу языке есть два удара из серии смертельных ударов, которые наносит их догме новый Человек.
Но инстинктивно они чувствовали, что это им враждебно, что это баламутит, беспокоит, что это освещает безрадостным и смертоносным светом ту уютную и тёмную навозную жижу, в которой они кишели.
И потому они боролись, то бишь объективно действовали так, как будто их тёмные мозги понимали и знали всё.
Могло бы показаться (поскольку эта их деятельность была последовательной), что они всё понимают, что они нестерпимо разумны чёрным своим разумом, что они — опытные воины тьмы. А они были просто людьми своего сословия, обороняющими свою власть и «величие», свой мягкий кусок. Они были просто детьми своего времени, несчастного, больного, гнойного, согнутого, когда человек был почти животным и только кое-где выбивались наверх ростки скрюченной, но упрямой и сильной жизни.
Они были навозом, но нет такого навоза, который не мнил бы, что он — наивысшая субстанция, и не считал бы зарождение в нём зелёных ростков явлением низшего порядка.
И против этой жизни они стояли насмерть, мало понимая, за что сражаются, и зная только, что надо. А надо, зовущее их к ненависти, было догмой, гнусной и давно устаревшей, как все догмы и панацеи[21], идеей всемирной воинствующей Церкви. И страшными, и вредными, и умными они были только в общейсвоей деятельности, вообще, все вместе. И это значило, что они отжили.
Сейчас против них бились единицы. И дело этих Людей было сильнее тупого функционирования той сифонофоры[22].
Вне служения страшной идее они были людьми своего времени, не умнее и не глупее других людей. Грабили, рассуждали о том, сколько ангелов может поместиться на кончике иглы и что было у Бога сначала, Слово или Дело, боялись козней нечистого, судили мышей.
И потому, показав через дьяволов, что вылетели у них изо ртов, объективный смысл их идеи и деятельности, я теперь стану их изображать такими, какими они были. А если случится им сказать что-либо такое, что выше, чем они сами, на четыре головы, знайте, что это показывает свои рожки бес, снова тайком забравшийся в их души.
Бесы всё ещё висели над головами всадников, ждали.
Лотр ехал и брезгливо смотрел по сторонам.
— Мне кажется, вы вывезли меня охотиться на мышей, — сказал он.
— Почему?
— Глядите! — И кардинал запустил длинные белые пальцы в подплоённые волосы.
На чёрной, как уголь, земле шевелилось живое. Сотни мышей сновали от одного квёлого росточка к другому, подгрызая их.
— Серые! — взвизгнула женщина.
Лотр показал белые зубы:
— Если это тонкий намёк на одеяние нашего попутчика и его орден...
Босяцкий засмеялся:
— Тонко, ваше преосвященство, но это просто мыши. Видите, бегут отовсюду в Гродно. Как последняя Божья кара. Чуют, что там хлеб. Ничего, до каменных складов и амбаров им не добраться... А вообще плохо. С каждым днём всё больше их в город прибывает. Спасу нет. Даже из церковных кружек вылезают мыши.
— Слишком старательно и усердно очищаете эти кружки?
— Нет. Просто у мещан точно так же уже почти нету хлеба.
— Так отсыпьте им щедрой рукой, — невинно предложил Лотр.
— Божий хлеб? А они, лодыри, снова будут бездельничать?
— Ну смотрите. Но тогда вам придётся делать что-нибудь другое. Они придут просить у Церкви чуда и защиты... Смотрите!
И они увидели. Дорога шевелилась и плыла. Как река. Тысячи, сотни тысяч мышей заполнили её всю. Шло в никуда сосредоточенное, упорное в своём тупом и вечном движении вперёд мышиное войско. Кони, выкатывая в смертельном страхе глаза, пятились от него прочь.
— Видите? — спросил Лотр.
— Что ж, придётся в ближайшие дни устроить над ними именем Церкви суд Божий. Пусть потом не говорят, что мы остались безразличны к страданиям народным.
Насколько хватало глаз, плыла вся дорога. Легионы грызунов шли вперёд, на Гродно.
Верен был суд, как петля,
И скор, как из мрака ножи,
И чем дольше твой кашель —
Тем дольше тебе прожить.
Р. Киплинг.
Люди так к ним привыкли, что перестали замечать их преступления... Поэтому мы не охотимся за крупными разбойниками, но зато вашему брату спуску не даём.
Ф. Рабле[23].
Старый, Витовтов ещё, гродненский замок был страшен. Построенный менее чем полтора века назад, он, несмотря на это, пришел в упадок и не только одряхлел, но и кое-где стал разрушаться. Своих мастеров у великого князя не было, а белорусские либо были побиты при взятии города, либо разбежались. Ну а кто остался, тот строил, прямо скажем, плохо: знал, что на его век хватит, а там хоть трава не расти. Для кого было строить? Он, князь, понятно, герой, так легко же быть героем на трупах покорённых. Сначала гибли в войнах с ним, потом гибли в войнах за него. Да если бы ещё берёг старые обычаи и веру, а то с латинянами спелся. Так гори оно ясным огнём!
Такое в то время безразличие напало на людей! Да и мастерство захирело, как всегда при вечной войне. И вот из полуторасаженных стен выпадали и катились в Неман камни, крошились под тяжестью валунов слои кирпича (стены были как слоёный пирог: слой каменных глыб — слой кирпича), башни (четыре квадратные и одна круглая, по имени София) были запущены, выросли на них мелкие берёзки, лебеда и прочая дрянь. Следили, видать, больше за замковым дворцом, чем за стенами.
И всё же цитадель была страшной. Стрельчатые готические окна дворца, грифельные стены, острые крыши из свинцовой черепицы, зелёная и смердящая вода бездонных рвов, узкие, как щели, бойницы верхнего и нижнего боя. У Соляной башни — каменистый, костоломный обрыв к реке. А возле неё — пригорок, высочайшая точка Замчища, гродненская Голгофа. Там сейчас кружило вороньё: снова, видимо, кого-то выкинули на поживу.
Люди на Старом рынке, притиснутом чуть ли не к самым рвам, не обращали на птиц никакого внимания, хотя вороний грай стоял не только над Воздыхальным холмом, но и над башнями. Привыкли. Чего только не приходилось видеть за последнее время. Надо было жить. Хоть чуть подороже продать своё, почти последнее, хоть чуть подешевле купить хлеба... Немного народа копошилось в тот день на четырёхугольной площади.