— Тимофей Анкудинов, Демьянов сын, — ответил Тимоша, подумав, что, наверное, домоправитель и так знает, кто он таков.
— Грамоте обучен?
— Чтению, письму и цифири обучен отцом Варнавой, — ответил мальчик.
«То добро, — подумал Геронтий. — Варнава к чтению прилежен, не бражник и не лентяй».
— Пойдешь в пищики? — спросил он Тимошу.
Тимофей враз представил, как будет он, согнувшись, сидеть за столом в душной, пропахшей воском горнице домоправителя и без конца писать всякие бумаги. Тут же встали перед его глазами — ночное, костер, звезды над головой, ветер с реки, плещущиеся под берегом щуки, и, придав голосу своему кротость, сказал Тимоша тихо:
— Не столь изрядно грамотен я, господине, чтоб возле твоей милости в пищиках пребывать. Пусти меня, господине, на конюшенный двор, больно я до коней охоч. Стану там любую работу работать, лишь бы мне при конях быть.
Геронтий подумал: «Впрямь, однако, будет лучше, если малец сначала поработает при конюшне. Как, не зная, в дом человека пускать? А там верные люди за ним присмотрят, все как есть перескажут, и, если окажется прилежен да честен, отчего тогда и в дом не взять?» Решив, что этот резон выскажет он и Варлааму, если тот станет говорить, что надобно брать мальца в дом, сказал:
— Ну, ин быть по-твоему. Есть-пить будешь с конюхами и псарями, а жалованья тебе кладу в месяц полтора алтына. Иди с богом к Евдокиму да скажи, что я велел взять тебя к нему в работу.
Евдоким — отец Кости — определил Тимофея к табунку жеребят, где уже работал и Костя.
Четыре с половиной копейки в месяц, которые пообещал Геронтий Тимофею, нужно было отрабатывать честно. Однако не работа удручала Тимошу. Он сразу же заметил — и немало тому удивился, — что Евдоким, который до самого последнего дня относился к нему лучше, чем к родному сыну, враз переменился. Теперь для него что служащие при конюшне холопы, что новый подпасок были почти едины. Костю он и дома, и на конюшне часто под горячую руку бивал, а теперь и на Тимофея пару раз замахивался, придираясь по мелочам, и не порядка ради, а чтобы показать сопливцу данную ему власть. Тимофей же, увидев такую в Евдокиме перемену, старался реже попадаться ему на глаза и дело свое делал исправно.
Через две недели после того, как начал Тимофей свою службу на конюшне, артель плотников поставила в монастырской слободке сарай, баню и избу, а Соломонида по этому случаю пригласила гостей.
За новым столом, на новых лавках уселись отец Варнава, Евдоким с женой, Соломонида да Тимоша с Костей.
В тот день Соломонида, низко поклонившись, впервые налила сыну и его товарищу хмельного зелья, потому как стал сын добытчиком, определился к делу и перед приглашенными надлежало ему выглядеть хозяином: другого мужика в доме не было, а известно, что без хозяина и дом сирота.
Вино Тимоше не понравилось: было оно горькое, пахло прокисшим суслом и так ударило в голову, что в глазах поплыл туман, а в ушах — звон. Однако через некоторое время туман пропал, звон утих, а все тело приобрело какую-то легкость, будто собрался он взлететь. Сидящие за столом показались столь милыми сердцу, что каждого, даже слезливую Костину мать, захотелось расцеловать, а кроме того, появилось чувство, что вот он, Тимофей Анкудинов, Демьянов сын, и силен, и умен, и собою хорош.
Разговор за столом шел обо всем: о ценах на базаре, о нынешнем добром лете, что и тепло дает в изобилии, и дождями не оставляет, о том, как служится Тимоше у владыки, о многом прочем, что случилось в Вологде. Только о пожаре, что учинили божедомы, никто не сказал ни слова — зачем дурными воспоминаниями праздник портить?
Разошлись гости засветло — не пьяные, не трезвые, поблагодарив напоследок хозяйку за хлеб-соль.
Тимофей же лег на лавку и крепко заснул. А утром было ему так тяжело и скверно, как сроду не бывало: болела голова, тошнота подступала к горлу, во рту было столь пакостно, что и слов не подобрать. И не хотелось даже пальцем пошевелить, не то что на конюшню идти. Мать заметила все это, но ничего не сказала; дала испить квасу да сухую хлебную корку изрядно натерла хреном. Мерзкий вкус во рту хрен с квасом вроде бы и перебили, но ненадолго.
Встретившись на конюшенном дворе с другом, Тимофей узнал, что и Костя чувствует себя не лучше. В первый раз за все время оставили они стойла нечищеными: и у того и у другого вилы валились из рук, а хотелось только одного — скорее ускакать на речку и залечь в тени, под кустом, по очереди купая жеребят. Так они и сделали: подперли дверь жеребятника колом и уехали на речку. А приехав, загнали коней в воду и завалились под куст. Солнце еще не припекало, от реки тянуло прохладой, когда вдруг один из жеребят заржал так жалобно да пугливо, будто малое дитя заплакало. От крика этого Тимофей проснулся, а Костя продолжал спать, приоткрыв рот и широко раскинув руки. Тимофей увидел, как все жеребята враз бросились из реки вон, а один, по кличке Игрунок, тот, что заржал жалостно, подпрыгивал, будто ему перебили ногу. Жеребята, сбившись у самой воды тесной кучкой, со страхом косились на воду. А хромой жеребенок выскочил на ближний лужок и, низко опустив голову, стал что-то искать в траве.
Тимоша разбудил Костю и рассказал ему о случившемся.
— Сом, должно, — пробормотал плохо соображавший Костя. — Сам знаешь, какие в реке сомы водятся. Иной не то что жеребенка — коня с ног сшибет.
Однако вскоре жеребенок упал в траву и тихо лежал, подогнув левую переднюю ногу. Мальчики, присев возле него, стали ласкать Игрунка, а он вздрагивал испуганно, жалостно, и в глазах у него стояли слезы. И тут Костя заметил, что согнутая нога начала прямо на глазах быстро опухать и через какой-нибудь час стала в два раза толще правой.
— Змея! — воскликнул Костя. — Его укусила водяная змея! Гони табун домой, а я поведу Игрунка!
И мальчики, с трудом подняв жеребенка на ноги, лаская его и уговаривая, повели на конюшню.
Когда они загнали табун во двор, то увидели в дверях жеребятника домоправителя Геронтия, самого владыку и не знавшего, куда девать глаза, Евдокима.
— Явились, голуби, — прошипел Евдоким и так двинул сына по уху, что тот упал, но, мгновенно вскочив, по-заячьи порскнул за конюшню.
— Стойла не чищены, а вы купаться! — заорал Евдоким и вслед за тем влепил затрещину Тимоше.
Его никто ни разу не бил: мать была к нему постоянно добра, сверстникам же своим он никогда спуску не давал и из самых жестоких драк выходил победителем, потому что если вступал в драку, то ничего не видел и не помнил, знал только, что надо бить, бить и бить, пока противник не упадет или не побежит.
И на этот раз с Тимошей произошло то же самое: от обиды — не от удара — поплыли у него перед глазами огненные круги, и, не помня себя, он наотмашь ударил Евдокима. Ражему конюху удар Тимоши был все равно что комариный укус медведю. Однако то, что весь этот срам видел сам владыка и домоправитель, вконец разозлило Евдокима. Схватив Тимошку за шиворот, он крикнул псарям: