Лука встретил Тимошу настороженно и долго выспрашивал, чего это он надумал пойти в службу. Тимоша все ему рассказал, но главного Лука так и не понял: ежедень приходилось ему и в съезжую избу беглых холопов водить, где, допросив, били их батожьем или даже плетью, и тюремных сидельцев, забитых в колодки, по базару за милостыней водить, и на правеж татей и лиходеев едва не каждый понедельник ставить. На глазах у Луки столько народа было бито, драно, мучено, пытано, что никак он не мог взять в толк Тимошину обиду, однако слово за него замолвить обещал.
Затем Тимоша пошел к Евдокиму.
— С чем пожаловал? — спросил Евдоким и тут же с явной издевкой добавил: — Али за порчу жеребенка деньги принес?
— О жеребенке особь разговор, — буркнул Тимоша. — Я к тебе пришел от Кости. И говорю тебе верно: если ты его бить не перестанешь, уйдет он, а куда, то тебе знать не надобно.
От такой дерзости Евдоким лишился речи.
— Ах ты пащенок! Ах сопливец! Это как ты со старейшим себя разговариваешь! Да я и с него и с тебя по три шкуры спущу, ежели кого из вас в избе у себя увижу!
И Евдоким грозно на Тимошу двинулся, но тот, схватив стоявшую рядом железную кочергу, отступил на шаг и, ощерившись злобно — ни дать ни взять разноглазый волчонок, — прерывающимся от страха и окончательной решимости голосом сказал:
— Не подходи, зашибу!
Евдоким вдруг отступил к лавке и громко захохотал:
— Ты погляди, каков Васька Буслаев из сопливца возрос! — И, перестав смеяться, проговорил: — Я тебя, Тимофей, вместе с кочергой три раза узлом завяжу, да не в том дело. Ты мне никто. А явится Костка, быть ему биту. А не явится — пусть идет на свой хлеб. То слово мое последнее.
Костя, узнав о разговоре Тимоши с отцом, твердо решил домой не возвращаться. Подумав, что делать дальше, он пошел к брату матери, Ивану Бычкову, что жил в Обуховской слободе и слыл среди вологодских плотников первым умельцем.
Неделю назад Иван кончил работу — долгую и, как ему поначалу казалось, денежную: по заказу владыки он сладил деревянные часы — куранты, в которых железной была лишь одна аглицкая кружина, и те часы поставил на колокольне Софийского собора. Затем Иван срубил к часам указное колесо с цифирью и все это уставил в шатер. От механизма часов к одному из колоколов Иван протянул длинную рукоять с молотом на конце, и тот молот каждый час бил по колоколу, извещая вологжан о беге быстротечного времени, а более того призывая к утрене, литургии и вечерне, кои исправно и точно можно было отныне служить в первый, шестой и девятый часы после восхода солнца.
А то как было до того в Вологде? Поглядит звонарь на солнце и, перекрестясь, ударит в колокола. А если небо в тучах либо звонарь пьян? То дивятся на неурочный звон гражане, а многие и пугаются: вдруг татарове или же литва подступают к Вологде и не есть ли тот звон — набат?
Поначалу весьма многие вологжане дивились первому в городе часозвону, особливо же поражены были этим иноземные купцы, обретавшиеся о ту пору в городе. Один из купцов предложил владыке за часы пятьдесят рублей, но Варлаам в ответ только ухмыльнулся в бороду.
Иван же, получив, по слухам, целых десять рублей, вот уже неделю гулял в царевом кабаке, угощая плотников, бочаров, тележников и людей иного звания. А когда в государев кабак явился Костя, то Ивана едва признал: сидел его дядя во главе стола, от выпитого вина столь страшный, что встреть такого ночью — перекрестишься и трижды плюнешь, как от бесовского наваждения. Однако ум у Ивана еще не совсем отбило. Он племянника узнал и, поведя головой, указал ему сесть рядом. Питухи, что сидели за столом, никакого внимания на Костю не обратили. Целовальник поставил на мокрый и грязный стол новый штоф вина, и Иван дрожащей рукой налил зеленое зелье в две оловянные кружки: себе и Косте. Костя отпил глоток, сморщился, закашлялся и схватился за ендову с квасом. Дядя захохотал и спросил:
— Что, не сладко?
Костя, утирая выступившие от кашля слезы, ответил:
— А то сладко? — И тут же, ткнувшись дяде в плечо, зашептал горячо и быстро: — Дяденька, родненький, помоги мне отсель бежать. Дай на дорогу полтину денег, а я тебе семь гривен верну, как только в работу войду.
Иван чуть протрезвел. С трудом выговаривая слова, спросил:
— А куда бежишь и зачем? Везде одно и то ж. Я владыке и гражанам какой часозвон сладил, а? В немецких городах и то нет ему подобна. А мне за год работы да и за все умение мое — пять рублев, а говорит всем, что десять. А теперь у меня, брат Костка, и алтына нет. Вчерась последний извел. Вот это вино Мокей Силантьич мне в долг поднес.
Иван посмотрел в свою пустую кружку, допил одним глотком, что оставалось в кружке у Кости, и уронил голову на стол.
— Подойди ко мне, вьюнош, — вдруг услышал Костя тихий, вкрадчивый голос кабатчика Мокея Силантьевича.
Костя подошел к стойке и, глядя в маленькие выцветшие глазки целовальника, спросил:
— Пошто звал?
— Помочь тебе хочу.
— Много ли за помощь спросишь?
— Как бог даст.
— Ну, говори.
— Обещал я Кондратию Демьянычу да приказчику его Акакию Евлампиевичу верного человека в услужение присмотреть. А ты по кабакам не ходишь, отец твой тоже человек добрый, а яблоко, известно, от яблони недалеко падает. А к кому в услужение пойдешь — сам смекай.
Костя, хоть и юн был, Кондратия Демьяныча Акишева знал. Да и кто не знал его в Вологде! Пожалуй, не было в городе человека богаче и тароватей Акишева.
Десять лет назад пожертвовал Кондратий Демьяныч семьсот рублей братии сожженного литвой Ильинского монастыря, и на те деньги монахи отстроились, возведя кельи, и службы, и домы многие. А венцом всего была церковь Ильи-пророка, что в Каменном. И потому как было не знать человека, который собственным иждивением поставил целый монастырь!
Пойдя ко двору Акишева, одного не понимал Костя: почему это жадный и злой на весь свет целовальник вдруг сделался этаким благодетелем?
Приказчик Акишева враз смекнул, как и почему оказался Костя у него на дворе. Собирал Акишев обоз с товаром в Москву, и нужны ему были в дорогу сторожа и конюхи. Однако платить им купчина не хотел, а даром кто в Москву пойдет за полтысячи верст? Вот и договорился он с кабатчиком: если услышит от кого, что хотел бы кто из Вологды вон идти, — присылал бы Мокей такого к нему на двор, к приказчику Акакию Гугнивому, и за каждого того мужика либо парня будет Акишев должен целовальнику пятак.
Акакий, маленький, плешивый и желтолицый, спросил:
— За конями ходить можешь ли?
И Костя сразу же сообразил, что прозвище у приказчика не родовое, не от отца перешедшее.
— Так я ж конюхов сын.
— Чей же?
— А Евдокима, что у владыки на конюшне старшой.