«А когда меня не станет, и подавно», про себя прибавил он.
– Я и сам хотел тебя уговаривать, чтоб ты дозволил Алёше близ моего Митьки быть, – сказал Никитин легко, потому что видел, как мучительно покраснел непривычный к просительству священник. – Вместе им на Москве и веселей, и сердечней будет. Думал, не согласишься ли сына отдать в ученики подьяческие или в писцы к стряпчему. Ну, а еллинская школа еще того лучше. Глядишь, Алёша моего бирюка чему умному научит. Не тревожься о плате, беру её на себя. И не благодари, – остановил он кинувшегося кланяться священника. – Тут нам может обоюдная польза выйти. Митька при царе служить будет, по ратному делу. Твой выучится, дьяком станет. Будут друг дружке помогать, рука руку мыть. Ступай домой, собирай сына. Вместе их и отвезём.
– Да собрал уже, узелок в сенях оставил, – смущенно признался поп, вытирая слезы – безо всякой риторической хитрости, а искренне, от сердца.
Но не судьба была отцам в тот вечер везти сыновей в Москву. Стали мальчиков кликать – не отзываются. Во дворе нет, в тереме нет, за оградой тоже не видно. Пропали.
…Гроза ревёт, гроза растёт, -
И вот – в железной колыбели,
В громах родится Новый год…
Ф. Тютчев
Все трое к тому часу были уже далеко от усадьбы.
Битва за престол звериного царства закончилась тем, что прегордый уникорн, пытаясь пригвоздить увертливого змея к земле, сломал свой рог, был ужален за коленку и честно признал поражение. Но и торжество злоядовитого гада длилось недолго. Медведь придавил его мощной пятой, и, сколь пресмыкающийся ни извивался, высвободиться не мог.
Тут, на Алёшкино счастье, мимо распахнутых ворот прошмыгнула юркая старушонка в черном плате, с клюкой.
– Глите-кось, Бабинька! – зашипел Алёшка не по-змеиному, а для тайности. – В лес похромала, колдовать! После доиграем. Айда за ней!
Косолапый повернулся посмотреть – правда. Ногу в лапте с Алёшкиного живота снял, ну змей простофилю за щиколотку зубами и цапни – на случай, если игра всё же не окончена.
Илейка коварного укуса и не почуял. Онуча у него была толстая, да и кожа не из тонких.
А про Бабиньку у приятелей давно сговорено было: как она затеется в лес, особенно если к ночи, идти за ней и проследить, какие такие дела старая там творит, не волшебные ли, не чаровные ль?
Как её на самом деле звали, никто не помнил, а может, христианского имени таким и не положено. Бабинька и Бабинька – не столько ласковое прозвище, сколько заискивающее, боязливое. Скрюченную старушонку знали во всех окрестных деревнях. Была она колченогая, но шустрая. Как почешет по дороге, отмахивая своей суковатой палкой, только бегом и угонишься. Глазищи утопленные, с огоньками. В беспрестанно двигающемся, что-то бормочущем рту один жёлтый клык. На лбу, прямо посерёдке поросшая густым волосом бородавка.
Когда и откуда в эти края прибрела, неведомо, но только родни у неё тут никакой не имелось, а времён, чтоб Бабиньки тут ещё не было, никто в округе не помнил. Даже старый-престарый дед Свирид, которому седьмой десяток, знал её с малолетства, и, коли не брешет, была она точь-в-точь такая же, разве что оглохла с тех пор.
Жила Бабинька на отшибе села Аникеева, за погостом. К причастию не ходила, в церкви её ни разу не видывали – одно слово: ведьма.
Но ведьмы, они тоже разные бывают. Одних всем миром за околицу гонят, а то ещё и в землю живьем зароют да осиновым колом пропрут. Других же терпят и берегут, потому что полезные.
Бабинька была сильно полезная. Навряд ли где ещё сыскался бы кто-нибудь, столь же искусный в знахарстве. Была она и травница, и костоправка, и кровь заговаривала, и трясучку зашёптывала.
А ещё честная. Как другие ворожеи, зазря плату ни с кого не брала. Позовут к больному – придёт, глазами своими черными побуравит, тут пощупает, там потрет, да понюхает. Если молча повернулась и вышла, можно голосить и гроб сколачивать. Но уж если осталась и назвала цену (курица ли, ржи мера, мёда горшок, в зависимости от хозяйского достатка), то обязательно вылечит. На пять верст вокруг не было, наверное, никого, кого Бабинька хотя бы раз не пользовала. Только отец Викентий ею брезговал, сомневался, не бесовским ли наущением старая лечит. Поп всегда поправлял себя сам, по книгам, а только, как мы знаем, не очень-то латинская премудрость его от чахотки уберегла. Однако, когда маленький Алёшка сильно хворал (такое с ним в раннем возрасте бывало часто), набожная строгость отца не выдерживала и он велел пономарше звать Бабиньку. Сам, правда, на это время из дома уходил и после непременно совершал в горнице очистительную молитву с усердным кадением. Про Бабиньку у друзей много споров было.
Алёшка божился, что разгадал, в чем её тайна. Якобы в одной из батиных книг прочел. Книгу, правда, не показывал, но врал – заслушаешься.
Будто бы за Татарской пустошью и Поганым оврагом, в дальнем Синем лесу, где буреломы и вязкие топи, есть у Бабиньки тайный теремок без окон, без дверей. Хранит она там колдовской Мандракорень и волшебное злато кольцо. Запрётся ото всех, натрёт того корня в чарку, выпьет с заговором, потом злато кольцо на палец возденет, ударится об землю и превращается в Царь-Девицу. У Царь-Девицы во лбу, всякий знает, третье око, которым она прозирает всю окрестность, всю наскрозность и всю будущность. Оттого-то Бабиньке ведомо, кто из больных помрёт, а кто выживет и как его лечить, чтоб выжил. Ведьме и делать ничего не надо, все ей Третье око подсказывает, а она, ловкая, знай курей, да муку, да мёд собирает. Плохо ли?
Алёшка утверждал, что бородавка и есть Третье око, а волосы на ней – ресницы. Когда Бабинька его лечила, он сам видел, как под ними малюсенький глаз блестит. Товарищи слушать – слушали, однако, верили разно.
Рассудительный Илейка говорил: «Не может того быть. Врешь ты, Лёшка-блошка». Это Алёшку так прозвали, потому что легок, на месте не удержишь, всё прыг да скок, и мысли в голове такие же скакучие.
А Митя, тот верил. И часто наедине с собой мечтал, как расколдует Бабиньку, и навсегда она останется прекрасной Царь-Девицей. Глаз на лбу, конечно, не очень пригоже глядеться будет, но, во-первых, полезная вещь, а во-вторых, можно пониже на лоб плат надвинуть.
В общем, как же им было за Бабинькой не увязаться? Тем более, ковыляла она в сторону Татарской пустоши, дело шло к ночи – да не обычной, а новолетней, когда всякое случается.
Пристроились сзади, на отдалении. Сами пригнулись, чтоб, ежели обернётся, сразу наземь пасть. Но старуха не оборачивалась, а шагов за собою слышать не могла – глухая.