Редактор покачивает головой, говорит:
— Строчки перепутаны, ошибок — тьма. И куда смотрит корректура?..
Голос у него тонкий и неспокойный. Он несколько раз взглядывал на телефон — видно, хотел кому–то позвонить, но удерживался. Потом все–таки позвонил.
Говорил тихо, не глядя на Сыча, спрятав голову и телефонную трубку под абажур настольной лампы.
— Да, да, опровергают. Из Москвы звонили. Вы с Сычом меня зарежете, вы меня уложите в больницу. Как я пропустил фельетон, ума не приложу. ещё ведь подумал: Каиров — величина, а они его, как мальчишку…
«Арнольд Соловьев — цепь!» — обожгла мысль Сыча. Он не знал, как и что мог сделать столичный искусствовед в защиту Каирова, но был убежден: сработала цепь, Арнольд поднял на защиту Каирова столичных друзей. «Ну хорошо, хорошо», — до боли в пальцах сжимал кулаки Сыч. Но никаких конкретных планов борьбы с Арнольдом он, к своей бессильной досаде, не имел.
Редактор говорил тихо, будто беседовал с самим собой. Трубку он зажал между плечом и ухом, а руками протирал очки. То и дело дул на них, наставлял на окно, щурил подслеповатые глаза. От долгой сидячей работы все тело его оплыло, лицо покрылось нездоровым малиновым цветом.
— Что-о?.. Сыч писал, а ты подписывал?..
Редактор повернулся к Сычу, торжествующе смотрел на него, словно бы говоря: «Видишь, Архипыч–то отпирается. Значит, ты один во всем виноват».
Евгений чуть не застонал, заслышав такую подлость. Редактор же, продолжая смотреть на Сыча и покачивая головой, продолжал:
— Подумать только, зеленый журналист маститого писателя обманул. Ах, Архипыч, седая твоя голова. Я‑то тебе только и поверил. Думаю, Архипыч в институте работал, знает там обстановку, а ты говоришь: Сыч тебя обманул. Ай–яй–яй, час от часу не легче. Спровоцировал, говоришь?.. Да как же он тебя… Значит, и ответственность на этого зеленого петушка? Умываешь руки, Архипыч… А-а?.. Все понятно, дорогой. Ладно уж, не волнуйся, пиши себе толстые книги про Лободу, поучай молодежь, а мы тут разберемся, как–нибудь сладим… Ладно уж. Редактор положил трубку. И как раз в этот момент вошли два фотокорреспондента, положили на стол снимки. Редактор краем глаза разглядывал фотографии, тихо говорил:
— В Тмутаракань, в Тмутаракань… Там есть многотиражка, туда и несите свои картинки. ещё Елабуга есть — там тоже примут. А у нас большая газета, нам кашки–ромашки не подходят. Нет, нет — в Елабугу.
Тмутаракань и Елабуга — излюбленные словечки редактора. Может быть, ещё в молодости услышал он об этих дальних, как ему показалось, медвежьих углах. С тех пор и посылал туда всякую незрелую продукцию — дескать, там и такого нет, там все сойдет.
Фотокорреспонденты, сгребая со стола снимки, устремлялись назад, к двери. Спорить с редактором бесполезно. Раз он сказал «кашки–ромашки» и «Тмутаракань», значит, все кончено, снимки бросай в корзину.
Они выходили из кабинета, а вслед им неслось.
— Идите, идите, и никакой профсоюз вам не поможет.
Это тоже была поговорка.
Оставшись с Сычом наедине, редактор с минуту молча смотрел на корреспондента, потом заговорил:
— Нет–нет, вы когда–нибудь взорвете редакцию. Я попрошу у строителей монтажный пистолет и застрелю вас всех (очередная шуточка). Да, да, застрелю. И тебя первого.
На Сыча уставились воспаленные от долгого чтения глаза. Слипшиеся ресницы кончиками упирались в стекла.
— Ты что — заявление принес об уходе?
Сыч знал чудачества редактора, много слышал о его язвительных шутках, но тут его взорвало.
— Да, — кивнул он решительно и тут же присел к столу, размашисто начертил: «Прошу уволить… по собственному желанию».
Редактор взглянул на подвинутую ему бумагу, потрогал пером ноготь собственного пальца. Потом ещё ближе пододвинул к себе заявление. Читал он внимательно, как читают малограмотные. И наклонял голову то на одну сторону, то на другую. Потом вкрадчиво кончиками пальцев стал приближать заявление к себе:
— Эх–хе–хе… Сыч, Сыч… Летать бы тебе ночью, а днем в глухих зарослях сидеть, как тезке твоему. Ничего–то ты не видишь, не разумеешь — молодой ты и горячий. В газете таким противопоказано, наплачешься с тобой в газете. А заявленьице ты правильно написал — по собственному желанию, по–хорошему… И тебе лучше, и нам спокойнее.
— Подписывайте, Василий Григорьевич, не скоморошничайте. Ведь, наверное, устали всю жизнь шута разыгрывать.
Редактор сверкнул глазами из–под очков, быстро, нервно написал в углу листка: «Удовлетворить». И, не глядя на Сыча, двинул заявление на угол стола. Евгений с достоинством взял заявление, аккуратно свернул его, положил в карман. И уже в дверях повернулся, сказал редактору:
— Вы не волнуйтесь, Василий Григорьевич, не переживайте. За фельетон вас в тюрьму не посадят. А если что, звоните мне. Помогу.
Сыч ободряюще кивнул и вышел из кабинета.
Каиров сидел в кресле у себя дома и, страдальчески наморщив лоб, думал свою невеселую думу: как теперь быть ему в его новом положении, как появиться в Москве, прийти в институт и приняться за исполнение обязанностей директора? Казалось Борису Фомичу, что у всех на столе теперь лежит газета с фельетоном и все только то и делают, что читают фельетон и покачивают головой: «Как же это он решился?.. Как он посмел!..» И когда Каиров представлял за этим занятием знакомых людей в Москве, Степнянске, в других городах, у него по спине проступала испарина, а на большом полысевшем лбу глубже обозначались страдальческие морщины.
— Представляю, как теперь все судачат, какие идут толки… — глухо говорил он ходившему по комнате Арнольду Соловьеву.
— Плюньте на толки! — с раздражением и циничной храбростью говорил Арнольд. — Приедете в Москву, сядете в директорское кресло — и все перед вами запляшут. Нашли чего бояться — областную прессу!..
«Приедете в Москву… Хорошо бы!.. А ну как новому секретарю обкома взбредет в голову завести на меня персональное дело».
Беседуя по телефону с Соловьевым–старшим, Каиров не высказал этих своих страшных опасений, не хотел он посвящать в них и Соловьева–младшего. Впрочем, Борис Фомич и сам–то боялся касаться их — слишком реальна и ужасна по возможным последствиям была у него перспектива.
«До меня ли им, до меня ли?..» — успокаивал он сам себя, нетерпеливо барабаня пальцами по поручням кресла.
В раскрытую дверь балкона ворвался холодный сырой ветер, и за спиной Каирова, чуть ниже окон, грозно зашумела крона тополей. Гром ударил глухо, далеко, а затем, минуту спустя, загремел ближе, раскатами, точно по небу кто–то пускал камни и они ударялись по железным крышам. Каиров инстинктивно отстранился от двери, подался в противоположный край кресла, но не встал и даже не повернул голову в сторону балкона. Он не отвлекся от своих горестных дум и на голос Арнольда Соловьева, начавшего перечислять все способы, которыми ещё вчера он мог предотвратить появление в газете этого «грязного, отвратительного фельетона».