— Ну если неожиданность — главное, — усмехнулся электроник с темными волосами, — тогда я понимаю второй спектакль — о партизанах. В нашем понимании партизаны — герои, подвижники, а на сцене они паникуют, ссорятся, сдаются в плен. Такие партизаны — действительно неожиданность.
— Ну вы, вы… — высокомерно остановил его Соловьев. — А может, другим понравилось. Я бы и других хотел послушать. Например, вы что скажете? — устремил он очки на Сыча.
«Неужели не узнал? — думал Евгений, глядя в упор на Соловьева. — Или узнает, да не показывает виду».
— Я живу давно в Степнянске, — отвечал Сыч, — бывал едва ли не на каждом спектакле.
— Вот отлично! — воскликнул Соловьев. — Может, вы свое мнение изобразите на бумаге? Поверьте, очень это нужно… для вашего же театра, для степнянцев… — И подчеркнул негромко: — Для «Покоренного «Атамана». Мы хотим поместить статью в столичной прессе, нам важно мнение молодых людей.
Соловьев открыл на середине блокнот, протянул Сычу. Женя присел к подоконнику, стал писать. Критик воодушевился в предвкушении удачи, тронул одного за рукав, второго.
— Театру нужно внимание, нужна помощь. Если в прошлом он только забавлял зрителя, представлял смешные, душещипательные истории, то театр сегодня — это политическая арена, философская школа, эстетический университет. Театр учит, воспитывает, ведет.
Кто–то несмело и неопределенно возразил:
— Это что–то новое.
— Что ж, я критик, публицист, искусствовед.
Мне и по штату положено говорить вещи новые, смелые. А вы не устали жевать старое?
— Жевать?.. Как это жевать? — возмутился кто–то.
— Я не совсем точно выразился. Я хотел сказать, порядочно надоели старые истины, газетная жвачка и вообще это бесконечное повторение одного и того же… ортодоксального, официального.
— Пожалуйста, — подошел к нему Евгений и протянул листок. Соловьев стал вслух читать мнение Сыча. И по мере того как он читал, борода его клонилась на грудь, глаза темнели и щурились. Потом, не дочитав, резким движением возвратил листок автору.
— Я вас просил серьезно, а вы… шутите, — глухо, прерывистым голосом проговорил критик.
— А это все серьезно, — возразил Сыч. — Вы же, как я понял, демократ, а тут… — Сыч высоко поднял исписанный листок, — тут мнение одного из почитателей театра, зрителя. Вот и пропечатайте в статье, доложите министру…
— Прочтите нам сами, что вы написали, — попросил Сыча парень в спортивной куртке, в брюках, усеянных блестящими шляпками, косыми разрезами карманов.
— Да читайте громче! — поддержали его несколько голосов.
— Могу, — согласился Сыч, — и стал читать:
— «Степнянскому театру нужен режиссер — художник, реалист, патриот. И ещё нашему театру, как, впрочем, и всякому другому, нужны талантливые пьесы. А пьес таких мало. Говорят, нет хороших драматургов. Но такого не может быть, чтобы земля русская талантами оскудела, — были у нас во все времена большие писатели, драматурги, есть они, конечно, и теперь, но почему их творения на сцену степнянского театра не пробиваются, непонятно. Губительно для театра такое положение. И долго ли оно будет продолжаться?
Евгений Сыч, журналист».
— Ну это ты, парень, хватил через край, — возразил кто–то.
— Он нас о театре спрашивает, а ты ему вселенскую философию развел, — поддержал другой.
— Бросьте, верно он написал! — возразил им физик в спортивной форме.
Соловьев, раздраженно взмахнув рукой, поспешил ретироваться.
Сыч вышел вслед за ним. Ему любопытно было до конца «расколоть» столичный орешек, и он решился на крайнюю меру: остановить Соловьева и навязать ему откровенный диалог.
Как только они вышли из института, он подступился вплотную к столичному критику:
— Извините, я Евгений Сыч, вы меня не узнали?
— Узнал, — замедлил шаг Соловьев.
— А–а–а… Но почему в таком случае, — продолжил Сыч, — как–то сделали вид… и вообще.
— А почему вы… сделали вид… и вообще?
Сыч развел руками. Хотел сказать что–то в свое оправдание, но раздумал. И вдруг, не подав руки, пошёл в сторону.
Роман Соловьев поужинал, принял душ, когда в коридоре часто и прерывисто зазвонил телефон.
— Рома, тебя из Степнянска! — позвала жена.
К телефону шел не торопясь, по пути машинально завязывал шелковый шнурок пижамной куртки.
— Боря, ты?.. Привет, дорогой, привет. А?.. Что там с тобой стряслось?.. Почему твой голос так дрожит?.. Ну вот, я так и думал, я знал: они непременно тебя замарают. Это очень плохо. Это ужасно, старик!.. Ты и меня подводишь. Ну ладно. Что мой племянник, Арнольд, — он заходил к тебе или нет?.. Ну вот, видишь, он к тебе заходил, а помочь тебе не сумел. Эта молодежь ничего не умеет. Молодежь в искусство полезла. Арнольд — тоже. Да, да, — он помешан на своем искусстве. Но ты, Боря, за ним поглядывай. Его заносит, как Хлестакова. Он ужасный хвастун, — да, ужасный. А?..
Соловьев теперь боялся за племянника. «Раз там нахлопали Каирову, — размышлял Роман Кириллович, — то уж Арнольд непременно погорит».
Соловьеву казалось, что и в истории с Каировым, и в возможных осложнениях с Арнольдом непременно всплывет и его имя, Романа Соловьева. И какой–нибудь фельетонист представит его дирижером, дергающим за тайные нити. И племянник из Киева всплывет, и все, все…
С тревогой в голосе он кричал в трубку:
— Придержи там оболтуса!.. Пусть не сует свою бороду во все двери. Он глуп, да, да, Арнольд дурак!..
И нахал порядочный!..
Софья Петровна тихонько раскрыла дверь кухни, прислушалась. Тревога за Арнольда передалась и ей. «Дался ему этот шалопай, — думала Софья Михайловна. — Вечно Роман наделает глупостей».
— Академик болен, — кричал в трубку Соловьев. — Второй месяц лежит… А?.. Алло, алло!.. Написать опровержение в редакцию?.. Не будет он писать. В отставку ушел, да и болен. А?.. Мне подписать?.. Хо! Я, слава богу, не академик. Моя подпись… А?.. Позвонить?.. Это можно. Конечно, из канцелярии председателя. Да, да, так и скажу: помощник председателя.
Закончив разговор, Соловьев с сердцем бросил трубку. Сделал несколько шагов по коридору, заглянул на кухню и снова прошелся по коридору.
— Ты хотел мне что–нибудь сказать?
Софья Петровна вышла из кухни. Она держала в руках стакан с кефиром.
— Я всегда говорил, что не надо взлетать высоко. Каиров взлетел слишком высоко. Я знаю, что это такое. Я ещё в детстве, когда мне было двенадцать лет, поднимался на вышку городской купальни. Снизу на тебя все смотрят, внизу галдят: прыгнет или не прыгнет?.. А что, если сорвется, вот будет потеха!.. Но это ещё не главное. Там, вверху, существует зависимость: чем выше, тем меньше места. Вот что важно. Каждый хочет примоститься поудобнее, покрепче схватиться за поручни. Кому хочется лететь с большой высоты?..