Отвернулась она, к оконцу подошла. Помолчала немного, а потом сказала тихо:
— А какой вере? В Одина, про которого мне отец рассказывал, или в Хорса, которому на родине, в Ладоге, требы возносили? Или, может быть, в Перуна Полянского мне верить? Так ведун поступками своими мне эту веру отохотил. Твой Даждьбог меня тоже не примет — уж больно много я людям его горя принесла. Тебе, вот, опять же, отцу твоему да Малуше жизнь изгадила. Вот и выходит, что нет среди богов у меня заступника. А он мне ой как нужен. А Иисус… он прощать умеет. Может, и меня простить сможет.
Разве мог я на это возразить? Прав был Андрей, когда ее деревцем на студеном ветру назвал. И не мне ее поступки и желания судить. Обещал помочь, так уж не отпирайся.
— Значит, креститься удумала? — подошел я к ней, обнять захотел, но не решился.
— Да, — сказала она твердо. — Я слово дала, а от такого не отмахиваются.
— Кому? Звенемиру? Так ведь он…
— Себе я то слово, дала. — Она платочек свой скомкала, в кулачке сжала.
Один из светильников, освещавших горницу, вспыхнул вдруг ярко и погас, точно задул его кто-то. Темнее в горнице стало, но она словно и не заметила этого. Стояла и в оконце смотрела, словно там, за мутной слюдой, видела что-то, что другим не видно. А я за спиной ее стоял и думал, как же мне ей объяснить, что поступком своим она столько набаламутить может, что и не расхлебаешь потом. И отговорить ее мне хотелось, но в душе понимал, что права она. Кругом права. Опора ей нужна, а я ей больше того, что уже дал, дать никогда не смогу. Потому и спросил:
— Так зачем тебе Григорий этот? Вон, на Козарах, Серафим в церквушке своей окрестит…
— А есть ли Бог в той церквушке? — резко обернулась она.
— Рыбак говорил как-то, что Бог его есть везде…
— Ошибался он, значит, — отрезала она. — Выходит, есть места, в которых о Боге забыли. Так, только видимость одна осталась. Шелуха. А я хочу с настоящим божьим человеком поговорить и под его приглядом в Христову веру креститься.
— А с чего ты взяла, что Григорий этот таким окажется? Ты же не видела его никогда…
— Он ученик Андреев, и этим все сказано. Ну а коли и он пустомелей окажется… что ж… сама в Рим или в Царьград пойду. Там-то уж точно люди праведные найдутся.
— А сын твой что на это скажет? Как Свенельд к такому отнесется?
— Сын? Ни сыну, ни брату про то пока ведать не надобно. У них теперь одна вера — война. И она им милее сестры и матери.
— Когда ехать? — понял я, что решение ее окончательное.
— Вот сегодня и выезжай. Повернулся я, уходить собрался…
— Погоди, — остановила она меня, подошла к ларцу, что в уголке горницы, на подставке резной, стоял.
Открыла его, кошель большой достала, мне протянула. Я, было, отказаться хотел, но она не позволила.
— Порой золото сильнее крепких рук и острого ума бывает, — сказала.
Взял я кошель тяжелый, к своей калите подвесил.
— Я велела Загляде тебя в дорогу собрать, на конюшне конь ждет. Езжай, но помни, что поручение мое лучше в тайне держать, а то сам знаешь, сколько злых языков по свету бродит.
— Ладно, княгиня.
— И еще… — Она провела ладонью по моей щеке. — Коли Григория в Киев доставишь, можешь себя вольным считать.
На миг показалось, что в моей груди громыхнуло весенней грозой. Раскатился громушек от головы до самых пяток. Окропил теплый дождичек землю. Цветок лазоревый вырос. Встал этот цветок среди поля и лепестками к солнышку потянулся.
Прогнал я наваждение. Спросил:
— А сестренка?
— О Малуше разговор особый… да не переживай ты за нее, — Ольга вдруг улыбнулась. — Ступай, Добрый, сын Мала.
Попрощался я с Малушкой, с Кветаном и Котом обнялись на дорожку, с Заглядой расцеловались, вскочил я на коня и в дорогу отправился. Только копыта по земле застучали.
Хорошего мне жеребца конюшие подобрали, борзого, широкогрудого, крепкого, двужильного. Легко он пошел по заснеженной дороге, рысью ровной побежал навстречу моей свободе.
— Эй! Неси меня, Буланый! — покрикивал я на него. И Буланый понес…
Ноне я до Любича добрался. Изголодался я за дорогу дальнюю, измерзся. Все боялся, что лихоманка простудная меня настигнет, трясавица одолеет. Повезло мне. То ли болезни меня стороной обходили, то ли не до них мне было. Здоров я был, а это главное.
И Буланый мой здоровым был. Только устали мы с ним сильно. Коник мой едва ноги передвигал. Дважды он меня за это время от волков голодных спасал. Однажды на лихих людей мы наткнулись, едва ноги от смерти лютой унесли. Теперь до жилья добрались. До города, в котором батюшка мой в полоне сидел.
Несмотря на то что мы оба чуть живыми были, я перво-наперво коня к Замковой горе направил. На вершине ее крепость стояла. В крепости теремок небольшой, а в теремке Мала Нискинича держали. Отца моего, бывого князя Древлянского. Стерегли его строго. За ворота града не выпускали, по двору лишь разрешали походить, и то не каждый день, а только когда дождик или снег идет. Кормили его хорошо, это я точно знал — мне Ольга то накрепко обещала. Сколько ни просил ее, а послабления она ему не давала. Оправдывалась, дескать, дружина, которая еще Ингваря помнила, ни за что ей вольностей не простит. Потому и лишили всего отца моего: и земель, и звания, и имени даже. По-старому, Малом Нискиничем, стражникам под страхом смерти звать запретили. На холопский лад имя переделали — Малко, так они его называли. Малко Любочанин, словно не в Коростене он родился, а здесь, в полоне вечном.
Однако людей так просто не обмануть. Знали жители окрестные, кто в крепи на Замковой горе сидит. Потому и не противились Путяте, когда тот решил Любич приступом взять да отца из полона вызволить. Кто чем мог помогал. Не вышло задуманное. Слишком крутой гора оказалась, слишком стены высокими были. Слишком варяги-наемники, а отца только им охранять доверяли, зло отбивались от нападавших.
Знал я, что не пропустят меня к нему, а все равно к мосту подъемному направился.
Перестряли меня на подходе ко граду. Без разговоров, без слов лишних копья наперевес выставили, луки натянули. Мол, вертайся, пока цел. Я с ними по-свейски заговорить попробовал:
— Я гонец от княгини Ольги! Мне в крепость к предводителю вашему надо! — Как мертвому припарка.
Только кто-то тетиву спустил. Возле ног коня моего стрела в снег впилась. Тут уж все совсем ясно стало. Вертай коня, не то следующая стрела в грудь влетит.
Потянул я за повод, Буланого развернул и обратно поехал несолоно хлебавши. Лишь одна мысль мне душу согрела: коли стерегут, значит, жив еще отец. Помогай ему Даждьбоже.
Спустился я в слободу, стал кров с ночлегом искать. Проехал вдоль улицы, смотрю на одном подворье ворота нараспашку. Значит, праздник в этом доме, и любому гостю рады будут. Вот этого мне и надобно. Подъехал к воротам, а со двора мне навстречу песня дивная полилась. Голос у певца чистый, словно ручеек лесной журчит. И песня красивая доносится: