возможно станет покорять и нести веру тем, кто ещё не покорился и пребывает в скверне многобожия. И пусть они в своих землях разрушают и созидают, чтобы вновь разрушать…
Философ невольно отступил и чуть не опрокинул светоч. Оставшийся в руке папирус загорелся.
– Кто ты, Таисий Килиос? – спросил он сдавленным голосом, словно на его шею опять набросили петлю.
– Эфор, надзирающий за тайнами Эллады.
– Почему я никогда не слышал о тебе? Ни Платон, ни Бион ни разу не произнесли твоего имени…
– И ты никогда не произнесёшь. Но всегда будешь помнить.
– Мои учителя? Они служили тебе?
– Они служили идее. И должен отметить, весьма прилежно исполняли мою волю. Иначе бы я не говорил сейчас с тобой.
– Я считал, весь мой путь – это череда случайностей, игра судьбы и обстоятельств… А ты уже знал, что произойдёт со мной?
На лице эфора вызрела каменная улыбка.
– Как вы одинаковы. Становится скучно… Я даже знал, что ты напишешь вот это, – он потряс пергаментными списками книг, – дабы удивить просвещённый мир тайной изготовления пергамента… Кстати, в твоём возрасте Платон уже писал об этом. И, как ты, яростно поклялся никогда не использовать кожу, заменив её листами папируса. Его юное сердце было возмущено, и я помню горячечные вопросы, полные пафоса…
И бросил сочинения себе под ноги.
Разум философа отказывался воспринимать то, чему внимало ухо.
– Платон знал секрет изготовления пергамента?
– Это было известно и Биону… И оба они отправили свои первые, не зрелые ещё, трактаты в огонь. Сделай это и ты.
Арис склонился и поднял книги.
– Неужели невозможно заменить пергамент папирусом? – безнадёжно спросил он.
– Вполне возможно. И не только папирусом. К примеру, высекать вечные истины на камне, отливать в бронзе, начертать их на золотых пластинах, как ты предлагал. Или, уподобясь варварам, писать золотом и рунами… Но переживут ли эти материалы вечность? Не захочется ли кому-нибудь разбить каменные плиты, дабы построить жилище, бронзу перековать в мечи, из золота начеканить монет?.. К тому же эти мёртвые материалы способны погубить, извратить истины. Они тотчас утратят сакральный, магический смысл, который рождается только на коже. Смысл, который станет вызывать благоговение и веру, лишь умножая её сообразно векам и тысячелетиям. Сакрален сам человеческий покров, и ты был свидетель тому… Но это уже тайна материй, которую я не вправе разглашать.
– Но могут вновь нагрянуть варвары!..
– Ты их остановишь.
– Я?!.
– А для чего Бион научил тебя видеть? Ты ведь исполнил уроки зрелости?
Уподобившись варвару, философ растрепал листы книги и поднёс к огню. Дешёвый овечий пергамент, насыщенный жиром и оттого жаждущий пламени, вспыхнул, тотчас испустив зловоние.
Арис же помнил ещё сладковатый, кружащий голову запах, исходящий от погребального костра на агоре Ольбии…
– У царя Македонии двенадцать лет тому родился отпрыск, – молвил эфор, взирая на огонь. – От жены Мирталы, которую он ныне прозывает Олимпией. Имя ему – Александр. Природа отрока божественна, по крайней мере, так говорит молва… Доподлинно известно, рождён он от скопца неким чудесным образом. Отец твой, Никомах, тому свидетель. Он ведь и ныне служит Филиппу придворным лекарем?
– Да, надзиратель, – насторожился Арис, вновь ожидая чего-нибудь дурного. – Отец мой служит Македонскому Льву…
– И ты ему послужишь, – Таисий Килиос подал свиток. – Царь шлёт тебе письмо, как говорят у варваров, бьёт челом. И просит тебя, философ, вскормить своего наследника, наставив на путь стихии мысли. Царевич норовлив и неприступен, ибо подвластен стихиям естества, всецело привержен варварским обычаям и воле матери. Боготворит её настолько, что склонен к инцесту. И это было бы приемлемо, чтобы вселить величие через кровосмешение. Я бы давно подтолкнул отрока в объятия матери… Но совокупление ещё более свяжет их, уже связанных незримой пуповиной. Тебе предстоит отсечь её и вывести Александра из плена этой страсти. Довольно будет, если убьёт отца… Однако исторгать эту страсть к матери не следует. Тебе придётся перевоплотить её в дух воинский. Ты же преуспел в искусстве перевоплощений качеств? Поезжай ко двору Филиппа и вскорми отрока послушным твоей воле…
– Уволь, эфор! – взмолился Арис. – Сей царь разрушил и пожёг мой родной Стагир!
– Он восстановит город.
– Я суть философ – не воспитатель отроков! Далёк от придворных страстей, интриг и прочих непотребных дел. Я мыслитель!
Таисий Килиос взглянул так, что огонь затрепетал и выстлался, будто от порыва ветра.
– Ты помнишь, Бион наставлял: управлять государствами должно философам?
– Я это помню…
– Твой час настал!
Арис был смущён и растерян:
– Мне никогда не приходилось вторгаться в отношения царских семей… Я не родовспоможенец, чтобы рвать пуповины…
– Я научу тебя, – на сей раз благосклонно промолвил эфор. – Взойди на мой корабль… Дабы разорвать связь отрока с матерью, прельстишь своей женой Пифией. Как говорят в Великой Скуфи, клин клином вышибают. Она многоопытна и искусна в обольщении. Пусть отрок вкусит сладость её чар и тела. А ты воспримешь это философски…
На нетвёрдых ногах, ошеломлённый, Арис взошёл на триеру и только здесь опомнился:
– Но я не женат! Я холост, надзиратель! У меня есть невеста, но именем Гергилия. И я не знаю сей Пифии!
Логика его мыслей была непредсказуема.
– Тиран Атарнея, Гермий, тебе знаком? – спросил эфор, поднимаясь на корабль. – Вы были дружны в Афинах…
С Гермием из мизийского Атарнея философ учился в академии Платона и в самом деле был дружен в юношеские годы. Одержимый приверженностью к науке и стихии мысли, он оскопил себя, чтобы не расточать духовных сил на всё земное, и уговаривал Ариса примкнуть к когорте скопцов.
– Да, надзиратель, – подтвердил он, теряясь в догадках. – Но наши пути разошлись…
Эфор был посвящён во все детали их отношений и потому не утруждал себя выслушивать его растерянный лепет.
– И это сейчас тебе поможет отнять у тирана прелестную Пифию. Право же, зачем скопцу гетера, имеющая при своих прелестях ещё и философский ум?.. А тебе она будет женой достойной. Видят боги: нет на свете девы, которая бы превзошла её в искусстве обольщения…
Он всего единожды испытывал ток крови в своём теле, когда, перевоплотившись в кентавра, мчал на себе прекрасную Пифию, жену философа. В другие времена, что бы ни совершал, что бы ни происходило на его глазах или с ним самим, царь не чуял биения своей крови, как не чуят воздуха, которым дышат.
И только на берегу Геллеспонта в тот миг, когда предстояло сделать первый шаг, вдруг ощутил её упругие толчки, как если бы обнаружил в себе нечто ранее неведомое, чужеродное, существующее