– Ах ты, княжонок мой милый, – шептала она ему в ухо. – Сколько ж тебе годков-то исполнилось?
– Пятнадцать, – отвечал он. – А тебе?
– Ой, и не спрашивай! – засмеялась она.
– Нет, скажи!
– Не скажу!
– Скажи, Маруся, – настаивал он. – Я же сказал…
– А ты меня не разлюбишь?
– Да что ты?! Не разлюблю, конечно…
– Перекрестись.
Но как там было креститься, когда ее полная грудь всецело разлилась по его еще по-мальчишески худому телу с торчащими ребрами?! Русые волосы, что пахли лугом и цветами, густо облепили лицо, лезли в глаза, щекотали нос и губы. Зеленые глаза беспрерывно смеялись и смотрели на него зазывно, весело и упрямо. А он все гладил руками ее ягодицы, ляжки, спину – гладил жадно, ненасытно…
– Двадцать один годок уж мне, Гришенька, – созналась наконец она. – Так-то вот. Помру теперь, верно, старой девой…
– Я тебя, Маруся, никогда не забуду! – все, чем смог он утешить ее.
– Ох, не забывай! – добро улыбнулась она. И неожиданно расплакалась, ткнулась в него раскрасневшимся лицом: – Я тоже тебя помнить буду, Гришенька… А что батенька-то твой, хозяин наш светлый князь Осип Пантелеевич говорит?
– Говорит – скоро.
– Страшно небось?
– Нисколь не страшно! – взъерошился он.
– Это ж надо, в пятнадцать-то годков – да из родного дома! Да невесть Бог куда! В Московию, на чужую землю, да еще с саблей да на коня! Когда б любиться еще и любиться…
– Так надо, – упрямился отрок. – А с саблей я давно в ладах, отец меня сызмальства учил. Я любого крымца одолею! – храбро прибавил он.
– Ах ты, княжонок, воин мой драгоценный…
Она прижалась к нему щекой. Поцеловала в губы. И он стал целовать ее – жарко, смело. Совсем не так, как в первый раз, когда она, тут же, на этом же сеновале, подкараулив, когда они останутся одни, положила его ладонь на свою грудь.
– А ты норовистый паренек, молодчинка. Еще хочешь? – целуя, спросила его Маруся. – Хочешь, да?
– Хочу, – бесхитростно признался он.
– Рада послужить тебе, – улыбнулась она. – Ты ведь мой самый милый, самый-самый. Истинный крест, Гришенька! Истинный крест…
С этого самого сеновала и забрали его под чистые руки на службу государеву.
Вернулся он домой, счастливый, подошел к нему отец, хромая, обнял за плечи. Отец его был широкоплеч, носил простую рубаху, перепоясанную шнурком, штаны и добрые сапоги, хоть и старые, но из дорогой кожи. Польские!
– Ты эту дурь с бабами из головы теперь выбрось! – хмуро, но без гнева сказал он.
Григорий и не ведал, что отцу давно известно о его коротких встречах с Марусей, крепостной их девкой. Только до поры до времени виду не казал. А зачем? Пусть сын побесится, налюбится вдоволь, ведь иная совсем жизнь ждет его скоро. Приедут глашатаи царские, всех отроков, кому исполнилось пятнадцать лет, призовут на службу. И попробуй не явись по Разрядному приказу, ведавшему призывом! Это тебе не в Литовском княжестве, где новику откупиться можно, коли деньги есть, а то и отговориться: мол, один только сын у своих родителей, кто за имением присмотрит? Или на болезнь какую сослаться. В Московском царстве многим можно поплатиться за ослушание! И штрафом, и выселением, и острогом. И не важно – один ты сын у родителей, или вас пятеро. Царский указ – он один для всех и на всякие случаи жизни предусмотрен…
Бедны были князья Засекины. Родовиты, но бедны. А у Осипа Пантелеевича всего-то и было, что несколько тощих деревень в новгородских землях, в Бежецкой стороне, да крепостных душ три десятка. А ведь Засекины род держали от князей Ярославских, а те – от самих Ярославичей, в коих текла гордая кровь Рюрика, хозяином пришедшего на русскую землю и ставшего затем ее первым законным правителем!
Пожаловал отец Григорию крепкого еще коня, саблю старую, кольчугу, кафтан поношенный, но весьма по фигуре ладный, шапку и сапоги – хоть и великоватые, но тоже еще ноские. Отрядил слугу Фому, ординарца стало быть. Обнял, перекрестил, посадил на коня и напутствовал: «С Богом, сынок!»
Так и уехал Григорий Засекин – вместе с другими безусыми молодцами-дворянами, собранными по округе, – в далекую Московию нести царскую службу.
И страшно ему было, и любопытно. Но, как любой русский дворянин, Гриша с раннего детства знал, какой путь ему уготован: стать верным слугою царю православному и защищать отечество свое.
А в ту пору, когда взрослел Григорий Засекин, было от кого защищать Русь!
– Отрок, отрок! Жив? Глядите, пресветлый князь, глаза открывает…
Это он услышал над собой. Два лица к нему выплывали из тумана.
– Точно он? – спросил тот же голос.
– Что же вы думаете, Андрей Михайлович, я своего спасителя не разгляжу?
– Ну-ну, – усмехнулся все тот же голос, – подумать только, он и магистра решил в полон взять! Прямо на ливонские копья полез! Без страха и удержу! Молодец!
Григорий, с трудом сфокусировав взгляд, узнал в склонившихся над ним людях Данилу Адашева, командира дворянской конницы с лицом простым и веселым и тяжелой золотой серьгой в правом ухе, и пресветлого князя Андрея Михайловича Курбского. Сам же он, Григорий, лежал под пологом шатра; рядом, тут и там, корчились в муках раненые: остро кололи сердце их тяжкие стоны, а то и в голос кричали искалеченные храбрецы.
– Лекарь! – окликнул Адашев доктора. – Как-то голова у нашего героя, цела? Умом не повредился?
– Не извольте беспокоиться, Данила Федорович, голова цела-целехонька, кожу только и рассек меч – шелом спас. Добрый шелом!
– Ну, очнулся, вояка? – усмехнулся Адашев.
– Ага, – слабо откликнулся Григорий.
– Ага! – передразнил его Курбский. – Ты больше с саблей на копье-то не лезь. На копье рыцарское мушкет есть!
– Да, пресветлый князь, – покорно согласился Григорий.
– Будет жить, – утвердительно кивнул Курбский. – Да молодец же ты, молодец! – похвалил он молодого вина. – Поболе бы таких!
– Говорил тебе: я твой должник, – очень серьезно сказал раненому юноше Данила Адашев. – И таковым долго быть не привык.
Не переоделся еще после сечи лихой командир – вся его кольчуга была покрыта бурыми пятнами. Да и Андрей Михайлович, тоже не из брезгливых, что касалось крови врага, еще не успел снять европейскую кирасу.
– Так и я твой должник, – подмигнул князь Курбский Григорию. – Лучшего командира ты для меня спас нынче. Как твоя фамилия, отрок?