В бараке на видном месте портрет Сталина. Отойдешь от двери влево — всевидящие глаза не выпускают тебя из поля зрения. Пойдешь вправо, к барачной печи — открытый взгляд доймет и там. Хоть стену лбом прошиби — глаза уйдут за тобой и настигнут где угодно. Фросюшка-Подайте Ниточку пробовала прятаться под нары. Оттуда смотрела в щель: глаза настигли ее и там. От такого открытия полоумка вскрикнула, ударилась головой о нарный горбыль. Заскулила от боли.
Таскает Павлуня фонарь за дедом, сопит, запинается о шевяки. Платоша зовет его: мой светоносец. Лесовозные лошади, быки плетутся к Вадыльге, окружают продолговатые проруби. За морозную ночь они затянулись свежей напайкой льда. Возчица тетка Марья — мужиковатая, грубоголосая солдатка загодя пропешнила проруби, вычерпала сачком брякающие осколки льда. Женщина отсмаркивается по сторонам шумно, пугая коней, быков и светоносца: вздрагивает при каждой прочистке марьиных ноздрей. Дед упрекает:
— Марька, потише лупи из своей двустволки: лед на речке трещит. Мотай потихоньку сопли на кулак.
— Сойдет и этак, — перебивает находчивая солдатка.
Она не рассовывает словечки по карманам, не прячет. Держит наизготовку за прямыми, красивыми зубами. Вылетают они оттуда тыквенными семечками, пересыпаемыми с ладони на ладонь.
— Платон, любовь с тыльной стороны чем будет? Не знаешь? Сдаешься? Где тебе — киластому — отгадать. Любовь с тыльной стороны изменой замарана. Внятно и дураку ясно.
Опершись на пешню, зевает, поправляет клетчатый платок.
— Павлик-журавлик, замотал тебя дед совсем… У-у, старая страхолюдина! Извел мальчонку — фонарь качает. Не свой, так изгаляешься, сон рушишь.
— Эк прорвало тебя поутрянке. Нырни в прорубь — остынь.
— Я, дед, если нырну — ледоход на речке начнется. Жар во мне пока есть. Растоплю ледок.
— Пышешь — залить некому.
— Гришка с фронта прибудет — зальет. Вся его до уголёчка. В холщове с ним ходили, любовь водили. Я любовь-то на тыльную сторону не переверну, наизнанку не выверну. Так и скажи своему Яшке однокрылому. Пусть себе на ночевку тихеевскую бабенку присмотрит. Они по юбочной части сговорчивее…
— Кобыла! При мальце такую чушь несешь.
— Чушь — рыбка красная, мороженая. Я тебя правдой горячей секу. Пусть, говорю, не пристает ко мне Яшка. Хошь и военный герой, да не в каждую воронку вольет. Знаем, когда ее пастью вверх поднять…
— Замолчи ты — парнишка рядом.
— Правда уши не обожжет. Привыкнет к житейщине — раньше мужиком станет…
Зла Марья в воскресное утро. Вчерашняя ломота не прошла — новая в тело вползает. Вставай, топай к мордастым, сопливым быкам, запрягай их, долби лед.
Рано стали приваживать Марью к деревенским работам-заботам. В семь лет куделю пряла. В девять серпом жала. В двенадцать во весь гуж тянула всякую домовщину. Стряпня — ее. Огород — тоже. В подойник вместе с молоком слезы роняла. В колхозе разноработницей была. Говорила отцу: «Суют меня, тятя, туда, где негоже и кто больше не сможе…» — «Тяни, доченька, тяни, — успокаивал отец. — Станешь полной девкой — на вечерки отпускать буду». Зимой отец в дороги ездил, кладь купецкую возил. Помогала ему с лошадьми управляться. Запрягала шустрее отца. Руки были напитаны мужской силой. Не раз, стягивая клещевины хомута, супонь рвала. Переусердствует — сыромятная затяжка пополам.
Отец помогал старшему сыну ставить дом-пятистенок — надсадился. Сосновые бревна были торцом в полную луну. За болотцем на озерине утки крякают. Возле желтого сруба мужики с натуги подкрякивают. Огрузнело брюхо. В кишках будто пятифунтовая гиря бултыхается. Пошел к знахарке. Двух куриц живых прихватил в дар и полнехонькую четверть первача.
Знахарка утопила в пуп конец пальца, поцарапала ногтем. Щупала живот, ухо к нему прикладывала. Изрекла: «Банки не помогут — нутром малы. Горшок стерпишь?» — «Хоть чугун ведерный накладывай — уйми боль».
Подожгла старуха куделю, принялась выжигать воздух в горшке. Проворно опрокинула на брюхо больному. Единственная банка потянула в горячее нутро все нутро мужика. Казалось, пуп успел достичь глиняного дна и прогнулась от горшковой тяги ноющая поясница. «Терпи! Терпи!» — заклинала сгорбленная знахарка и мелким крестом молилась троеручице.
Снимали горшок-присоску — мешалку под край подсовывали. Рычагом сковырнули банку: на нее доморощенная лекарица возлагала исцелительную надежду. Вокруг пупа разбежался багровый диск с глубокой вдавлиной по краю. Знахарка перекрестила его, смазала какой-то пахучей маслянистой жидкостью. Накрыла подолом суконной рубахи, положив поверх ватное одеяло. «Вот поверь — помогнет».
Однако операция не помогнула. Отец Марьи занедужил сильнее. Зачах, и незадолго после Воздвиженья пришлось рыть могилу и заглублять в песок усопшую душу.
Две ночи не спала Марья — хоть глаза сшивай. Убивается по тяте, ходит лунатичкой по горнице, слезами давится. Братовья жалеют. Следят в четыре настороженных глаза, чтобы сестрица с горюшка руки на себя не наложила. Ухажер Гришуха губы ее красные соленые за баней целует. Шепчет ласковое, успокоительное.
Повиснет у него на руках — горячая, тугогрудая — у парня от любовной дрожи колени подсекаются.
Судьба калечит. Время лечит. Растаяла печаль вешним снегом, стекла слезами. Марья — девка чистоплотница. Зубы толченым мелом чистит. В бане пихтовые лапки запаривает, моется духмяной водой. Доверили ей телят колхозных. Скоблит-моет-чистит-кормит да песнями приправляет любую разноделицу. Мать не нарадуется. Председатель не нахвалится, лишние трудодни приращивает. Ухажер Гришуха любит не налюбится. Пробует в порывистой забывчивости руки запускать в недозволенные закутки. Девушка-васюганочка с оттягом хлещет по дерзкой гришкиной лапе — парень заикаться начинает.
Горло у девушки словно цветочным медком смазано. Слова вылетали сладкие, распевные:
Девочки-беляночки,
Ходите на поляночки.
Когда бабы будете —
Поляночки забудете.
Про себя, видно, пела на одной из давних вечерок. Какие теперь поляночки — сосновые деляны кругом. Живет в окружении коней, быков, киластого деда-ворчуна и краснорожих от мороза возчиков. Голос огрубел. Сама омужичилась. По ядреному нарымскому крепкословью не уступает мужикам. Полоснет очередью, у возчиков от бабьего посрамленья уши в «козью ножку» скручиваются.
Давно-предавно было детство. Промелькнуло верткой ласточкой-береговушкой, скрылось в норку и клювик не показывает. Марька до трех лет терзала мамкины титьки, молочко с причмоком выцеживала. Мазали соски рыбьей желчью, полынью натирали — все равно отвадить не могли. Подсмотрела однажды девочка: тятя барана резал и тот верещал страшенным ревом. С визгом побежала дочурка домой. Запнулась о крыльцо, голову ушибла. Тятя за столом пристращал: «Будешь еще мамкины титьки сосать — как барашка прирежу». Испугалась, два дня влежку отболела. С той поры не лезла к материной груди.