Давно-предавно было детство. Промелькнуло верткой ласточкой-береговушкой, скрылось в норку и клювик не показывает. Марька до трех лет терзала мамкины титьки, молочко с причмоком выцеживала. Мазали соски рыбьей желчью, полынью натирали — все равно отвадить не могли. Подсмотрела однажды девочка: тятя барана резал и тот верещал страшенным ревом. С визгом побежала дочурка домой. Запнулась о крыльцо, голову ушибла. Тятя за столом пристращал: «Будешь еще мамкины титьки сосать — как барашка прирежу». Испугалась, два дня влежку отболела. С той поры не лезла к материной груди.
Помнит: учили ее доить корову. Текло по локтям молоко, капало мимо подойника. Детство, молодость тоже мимо протекли. Размазало их по жизни, точно молочко по локтям. Мать успокаивает: «Радуйся, дочка, тебя с любви замуж отдавали. Меня отец с бича отдавал. Не хотела идти за тятьку твоего — царство ему небесное — так меня, супротивницу, бичом поливали. Ты ядреная, трудись в полную меру. У меня болезнь-простудница. Пальцы на ногах скрючило, шишки наросли. Мне бы молиться да на печку лезть, а я вместо тебя за телятами хожу, за ребятней твоей приглядываю. В лесу совсем угроблюсь, если пошлют». — «Ладно, мать, буду за двоих ломить».
Ломит Марья. Ворчит, матерится, но на ледянке первая возчица. На погрузке бревен, на раскатке у реки ворочает березовой вагой — пар в отлет. Мать предупреждала: «Ты, доченька, не запусти надсаду в живот, не подорви его на бревнах. Сосны медные, осторожничай с ними. Отца брюшная болезнь скоренько прибрала». — «Пусть и меня приберет. Что за житуха — мужика нет. Хлеб весовой. Хоть волчицей реви». — «Не хнычь. Мужик есть у тебя — воюющий он. Ребятенки — погодки. Учить их надо». — «Ниче, будут руки, будет и грамота. Вырастут — околхозятся. Трудодни за них есть кому подсчитывать».
Быки боятся Марью. Косятся на нее и тянут сани во весь бычий упор. Возчица с ними расправляется по-свойски. Заленивит какой упрямец, пойдет шатко-валко — достает из сумки банку с разбавленным скипидаром. За голенищем пима торчит обломок ружейного шомпола с тряпичной намоткой на конце. Пропитает тряпицу скипидаром, поднимет хвост рогатого ленивца, мазнет под репицей. Затрещит ярмо, загудят полозья. Иногда быкам достаточно зычного окрика возчицы:
«Шшеввелись! Сскиппидаррчику ззаххотели?! Жживо прочищщу жж… шшомполом!»
Ведет Марья бычью ораву по ледянке, поглядывает на Пургу, на поводырька. Павлуньку ей жалко до слез. Она с ним по-матерински нежна и заботлива. Обувает утром, носки шерстяные разомнет, валенки проверит — хорошо ли просушились. Вырезала из войлока стельки, положила в пимы. Павлуня принимает женские ласки, извинительно смотрит на деда — родня ведь. Ему не нравится, что возчица осыпает Платошу дерзкими словами, грубит ему. Он вспоминает про Марьину грубость, отдергивает руку, косится на женщину… «Господи, когда мои сынки вырастут вот такими, — размышляет солдатка. — Пока макушками до столешницы достают.
…Гриша-Гришуха, где ты, муженек мой ласковый, любимый?»
Последнее письмецо-треугольник почти два месяца шло. На сгибах измахрилось, карандашные буквы полустерлись. Несколько слов в письме густо замараны похожей на синьку мазаниной. Бывалый солдат Яшка Запрудин объяснил: «Цензура военная расстаралась. Муж, наверно, места боев указал. Запрещено это. Тайна…» Марья отчетливо увидала Гришу посередь избы. Стоит на лунной дорожке в белых подштанниках и поскрипывают под ним сонные половицы. Он пришел с улицы, остыл и не хочет морозить жену — согревается у печки. Марья не спит, дожидается. Уголок одеяла отбросила в сторону, шепчет горячим, прерывистым шепотом: «Дда идди же, идди… дураччок… чего печь подпираешь?»
Поскуливает от счастья Гришуха. Ныряет в перину под такой же перинный бок жены. За окошком их спаленки бесится белая заверть, наращивает суметы, заливает прясла и дороги…
Женщина не хочет вызывать из памяти утешные воспоминания — сами выпирают из глуби сознания, прорисовывают перед глазами брачную житейщину. В сны Гриша почему-то не приходит. Всякая чертовщина снится — русалки, жнейки, кроты-землеройки, медведь, запряженный в телегу. Приснился Яшка Запрудин. Зовет шельмец в овин за снопы. Пошла за ним телочкой на веревочке. Заглянула за овсяную кладь, вместо стахановца стоят стогометные вилы и коза рядом бродит…
«Шшеввелись! Сскиппидаррчику ззаххотели!»
…Два годика с Гришухой дружили. Любовь — не картошка, а тоже не приедалась. Уйдут на Васюган, сядут на мураву у обрыва. Со звезд пример берут — молчат и глазами лучатся. Подъярная вода воспламеняется лунным огнем. Не может вспыхнуть разом по всему плесу, но широкая разбежная дорога горит переливчато и неугасимо.
Помнит Марья все тропинки, засидки, уединенные уголки в Больших Бродах и в окрестностях. Помнит, где стояли, сидели, лежали, барахтались на траве, на сене, в снегу. Самое жгучее воспоминание хранит о своей бане. Ее топили, как водится, по субботам. И в воскресенье не улетучивалось тепло, плавал сладковатый дух березовых веников. Братовья приметили Марьку с ухажером: нырнули в баню и долго не выходят. Дело было перед весенней утиной охотой. Приспичило заядлым охотникам пристреливать ружья именно в светлый воскресный денек, именно в свою банную дверь. Начертили углем круги. Отмерили шагами расстояние. Гришуха хотел пойти в предбанник, набросить на дверь крючок. Девушка повисла на плече, не пустила. «Вдруг они пулей пальнут». — «Дробью», — ответил жених. Убрал с плеча Марькину руку, скорым шагом пересек предбанник. Успел подтянуть дверь, набросить крючок на петлю — один за другим прогремели оглушительные выстрелы. Несколько дробин прошмыгнули в дверную щель, смачно шлепнулись о ребристую поверхность стиральной доски. Ее Гришуха держал перед собой в целях предосторожности. «Теперь до ночи палите». — «Боюсь я, Гришенька. Мои охломоны и до пуль дойдут».
Потянуло запахом дымного пороха. Марька боязливо прижалась к жениху. Колени дрожали не от ружейной пальбы. Передергивало лихорадочно плечи. Глаза горели огнем заждавшейся весны и любви.
Братовья подошли к мишени.
«Кучно хлещет ружьецо», — насмешливо проговорил старшак.
«Мое левит сильно. Всю дробь к косяку отнесло», — тоже ехидно произнес второй пристрельщик.
Влюбленные не желали себя выдавать. Жених поднял Марьку на сильные руки. Покружил, посадил на гладкую скамью возле полка. На каждый выстрел девушка показывала кулак. «Хихикальщики чертовы! Погодите, я у вас чучела и патронташ спрячу!» Сегодня у смелой Марьки язык был ватный, непослушный. Стучали зубы и противный, незнакомый ранее озноб простреливал горячее тело.