Телохранитель Нури-бея не спешил, дыхание со свистом, ровно, размеренно вырывалось из полусомкнутых губ, в то время как невольник втягивал и выпускал воздух, ровно гончая после заячьей травли.
— Поджал хвост, урусский шакал? — вызывающе прошипел Темир, чтобы вывести гяура из равновесия, заставить сделать опрометчивое движение. — Сейчас я проломлю тебе башку.
«А, раньше смерти не умрешь!» — вдруг решился Сафонка. Он вспомнил одну не весьма честную уловку, коей лет восемь назад научил его батюшка. Отскочив от Темира подальше, парень огляделся, увидел кучку мокрой грязи, перемешанной с дерьмом, и перепрыгнул через нее, оставив горку между собой и врагом. Будзюкей осуждающе покачал головой, бусурманы неодобрительно загудели: трусит гяур, бегает от правоверного, как пугливый олень от барса!
Ободренный отступлением противника, который доселе защищался храбро и умело, татарин кинулся вперед. Сафонка подцепил носком босой ноги комок грязи, швырнул его в сторону врага, метя в лицо, и прыгнул вслед сам, занеся саблю над головой.
Хотя грязь не попала татарину в лик, пролетела мимо, тот непроизвольно зажмурил глаза. И в этот самый миг Сафонка что было сил трахнул ворога лезвием по голове.
Поединщик повалился, словно серпом скошенный пшеничный колос.
Нури-бей раздраженно вскочил с подушек:
— Ты грязно сражаешься, гяур!
— Зато побеждаю!
Купец не нашелся, что сказать. Сафонка, решив, что не стоит ссориться с будущим хозяином, смягчил резкость ответа, продолжив:
— А разве честно против меня могучего бойца выпускать, уважаемый Нури-бей? Я ведь саблю в руках долгонько не держал, да и вымотан весь, для поединка не гожусь! Вот и пришлось хитрость применить.
— Знаешь, гяур, ты и впрямь способен стать не только янычар-агой, а кем угодно. Кидаешь во время учебной схватки сопернику грязь в лицо, разбиваешь череп, потом оправдываешься, что поступил правильно. Далеко пойдешь!
— Разве ты сам по-иному обращаешься с врагами? — вырвалось у Сафонки.
Нури-бей смолчал, поджав губы. С проломленной головой, бесчувственного Темира унесли на руках в палатку.
Будзюкей, не скрывая торжества (честно там или нечестно, а бой-то выигран его рабом, и Нури-бей публично унижен!), повернулся к купцу:
— Ну, и ты продолжаешь считать, что такой лев не стоит жалких двухсот тридцати золотых?
— Он действительно неплох, хотя еще сыроват. Любой знаток оценил бы его высоко — но не выше семидесяти!
— Аллах свидетель, как неуступчив ты, Нури-бей, даже убедившись в моей правоте. И хитер. Хочешь нажиться на моем невежестве. Думаешь, не ведаем мы в далеком Ногайском улусе, что над Сералем развевается «кохан-туй», лошадиный хвост, и это означает объявление войны. На кого бросит хондкар свои непобедимые армии? На вероотступников-персов или нечестивых венгров?
— «Храни свою тайну, ее не вверяй, доверивший тайну тем губит ее», — заповедывал ибн-ас-Сумам. Падишах всего мира никому не говорит о своих помыслах, их знает лишь Аллах великий и милосердный. Да и какое отношение имеет грядущая война к нашему торгу?
— Для боев и осад нужны новые йени-чери. А в нынешний поход Аллегат-нойон привез очень мало мужчин…
— Да еще, говорят, иные из них убежали из-под самого Азек-тапа, перерезав кучу нукеров. Не знаешь, случаем, чьих? — невежливо перебил Нури-бей, показывая свою осведомленность и одновременно уязвляя партнера по сделке.
Будзюкей снова налился багровым цветом. От позора — он потерял лицо перед турецким торгашом. Но оправдываться или опровергать не стал, продолжил речь, как ни в чем не бывало.
— Так вот, я повторяю, из-за малочисленности мужчин цены на них поднялись втрое. И ты сам знаешь, лишь один из тысячи урусов соглашается принять истинную веру и стать под священное знамя пророка. Я привез тебе именно такого. А ты мне хочешь заплатить за него, как за презренного лавочника-чивута![134]
— Да не сломаются твои зубы, Будзюкей-мурза! Разве восемьдесят золотых кто-нибудь кому-нибудь заплатит за чивута?!
— И в пять раз больше выложит, если тот ювелир, алхимик или лекарь. Но мой ясырник — воин, и я прошу за него всего-навсего двести золотых! Для такого богача, как достославный Нури-бей, это сущий пустяк!
— Да я разорюсь, если отдам за раба хотя бы на один астр больше, чем восемьдесят пять золотых!
— Нури-бей, ты получишь огромную выгоду, продав моего уруса в йени-чери, даже если добавишь к этой цене сто золотых!
Торг продолжался еще битый час, пока Сафонку в конце концов не купили за сотню.
— Инч Алла! Так угодно Аллаху! — с сожалением вздохнул купец. — Можно было бы еще поторговаться, да время не ждет. Ты такой же великий спорщик, как и багатур, Будзюкей-мурза! — польстил он ногайцу. — Совсем меня ограбил! Но я не таю обиды на старинных друзей, а потому хотел бы предложить кое-какие редкие товары для тебя, твоего гарема и на подарки Аллегат-нойону и князю Иштереку, кои ты обязан сделать после удачного похода. Их можно посмотреть в моей мауне.[135] Там и купчую на уруса напишем.
Опять перед глазами Сафонки замелькали кривые узкие улочки, непривычного вида дома из камня и глины, окруженные глиняными же оградами — дувалами. Повороты, повороты — и за углом раскинулась широченная синеватая неразглаженная скатерть-самобранка, только вместо яств на ней множество различных кораблей.
День стоял пасмурный, таким же было море. Оно недовольно морщилось, шмякало туда-сюда буро-зеленые водоросли, труху и грязь между остовами судов, прильнувших к причалам. Сказки верно говорили: другого конца-краю у морюшка нету, концы-края сливались с серыми небесами вдалеке в сизом мареве. Охватить всю его широту одним взглядом невозможно, приходилось вертеть головой, и тогда чудилось, что поверхность воды неровная, в ней какая-то кривизна.
От устали, пережитого во время боя волнения на Сафонку нашло оцепенение, и он стал воспринимать происходящее, как во сне наяву. Скрип бревенчатого настила, который соединял причал с палубой мауны — огромной, по Сафонкиным меркам, лодьи саженей семь в длину и две в ширину. Первые шаги по влажной, слегка пружинящей под ногами палубе. Окрик нового хозяина: «Эй, будущий гениш-ачерас, можешь занять вон тот коврик под мачтой». Нури-бей и Будзюкей, спускающиеся внутрь корабля через люк. Запах сосны и дуба от мауны, мокрой холстины от парусов. Твердость и прохладность палубных досок, ощущаемые спиной через тонкую подстилку. Серость небесная наверху. Мачта, уходящая ввысь, как ствол дерева, когда лежишь под ним, только почему-то качающийся, навевающий легкую тошноту. И нарастающий, острый, словно зубная боль, приступ дикого ужаса от плеска волн…