— Ты веришь, что они в этом замешаны? Или Колиньи?
— Нет. — На самом деле, нет. Я покачал головой. Я находился в странном состоянии. К тому, чтобы не верить в то, что происходит, я уже привык. Как будто каждый день я обнаруживал в себе нечто новое, существования чего прежде не предполагал. Но каким бы новым это мне ни казалось, я понимал, что это не что-то чужое. Не кто-то другой что-то сделал за меня, не бес попутал и не черт вселился. Это был я сам, я знал это точно. — Но следующий же шаг, уже не зависящий ни от нас, ни от Колиньи, просто круги по воде, как с Таннебергом… и я так просто согласился поставить их под удар, причитающийся нам.
Отец вздохнул. В камине потрескивали сосновые поленья и немного можжевеловых веток, придающих дыму особый тонкий привкус, но этот звук казался бесконечно далеким, слишком безмятежным и успокаивающим, чтобы быть здесь.
— Согласился. Потому, что это был единственный выход, придающий правдоподобность происходящему и, значит, наименее опасный для всех. Значит, и для них тоже.
— Ты в это веришь?
— Ты сам в глубине души это знаешь. Потому я и рад, что ты разыграл все так спокойно, без заминки, именно так, как нужно.
Я снова покачал головой.
— Мне не следовало ни о чем заикаться раньше! Надо было держать себя в руках, как ты и говорил.
— Напротив, — возразил он спокойно. — Если бы ты не привлек подобным образом внимание, если бы даже этого не сделал Огюст, как можно было бы попробовать что-то изменить? Как раз это «самоустранением» не было. Здесь все было правильно.
Пусть иногда наши мысли слишком схожи и чтобы сделать что-то одно, нам не нужно сговариваться, иногда они расходились. А может быть, все-таки, и нет…
— На самом деле, нет ничего правильного. Вообще — ничего!..
— Может быть, никогда и не было, — он коротко пожал плечами, глядя на огонь.
Подмигивая разгорающимися глазками, дразня алыми язычками, шевеля черными лапками, в огне прятались шипящие саламандры. Все вокруг вдруг показалось дышащим. Таким живым и таким ранимым, что становилось больно — за снующих в огне недолговечных саламандр, за поднимающиеся и опадающие пепельные башни, за мириады невидимых вселенных, рождающихся и умирающих с каждым наших вздохом, за всех, когда-либо рождавшихся и умиравших.
Что в этом мире может быть правильного?
А весь следующий день безнадежно потонул в бесконечных и бесполезных торжественных церковных службах, истекающих дымом ладана и патокой.
Есть все-таки что-то в словах Кальвина о том, что никакой свободы воли у человека нет и быть не может. Был ли выбор у Каина? Который сперва и овец-то не умерщвлял и не приносил кровавых жертв, в отличие от своего невинного братца, резавшего агнцев на алтаре, — но бескровные плоды его трудов были отвергнуты. И однажды Каин понял, что богу угодней кровь? С какой стати мне думать о нем, как о реальном человеке? Может, потому, что, строго говоря, нет никакого вымысла, когда дело касается древних, надолго задержавшихся на этом свете сюжетов — есть только собирательные образы, складывавшиеся из тысяч нерассказанных, неизвестных, но настоящих подобных историй.
Был Каин землепашцем,
А Авель пастухом.
История двух братцев
Вещает о плохом:
Вершили братья жертвы
Всевышнему отцу.
От Каина — растенья,
От Авеля — овцу.
Был вкусен дух бараний.
Его вдохнув, Господь,
Забыв, что рядом Каин,
Овечью принял плоть,
Не обратив вниманья
На травы и плоды,
И дух непониманья
Спустился с высоты.
Печален бедный Каин,
Обида ест его.
Есть Авелю знаменье,
Ему же — ничего.
Задумался бедняга —
«А отчего же так?
Видать, Бог любит мясо,
Иль я совсем дурак.
Для Бога мне не жалко,
Конечно, ничего.
Убью ему во славу
Я брата моего!
Мы все — ягнята божьи.
Забыли мы, глупцы,
Что человек-то лучше
Какой-то там овцы!»
Церемония бракосочетания была в самом разгаре. Собор Парижской Богоматери едва не трещал по всем швам от переполнявшей его толпы, настроение которой было отмечено острой и пряной смесью дружелюбия и враждебности, наполнявшей воздух негромким, но отчетливым зловещим гулом невидимых шершней, сбивающихся в рой. Этот рой стремился распасться из видимости целого на отдельные, а из отдельных стремился зачем-то создать видимость целого. Рой был сбит с толку.
Толпу в соборе составляло лишь высшее общество и самая верхушка третьего сословия, а была еще и толпа, бурлившая за его дверями и стенами, на площадях и улицах, по которым продвигался свадебный поезд, где из окон, с коньков крыш и с редких деревьев свисали живые гирлянды, напоминавшие о происхождении венца творенья от очень ловких животных. Перегруженному острову Сите было бы в самую пору затонуть, чтобы разрядить атмосферу. Но все произойдет иначе. И ничего не разрядит.
Мощные звуки органа наполнили собор вибрирующими, звенящими волнами, от которых задрожали своды, плотными, осязаемыми как морская вода, делающая все невесомым, возносящая, выталкивающая вверх, уносящая прочь от земли. Огоньки свечей дрожали в такт царственному гудению могучего инструмента. Приглушенные слова на латыни торжественно потонули в небесной музыке, и вот, брачующиеся — In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti — объявлены мужем и женой, перед Богом и людьми, на радость и на горе себе и прочим.
А затем произошло то, чего и следовало ожидать. Не оставаясь на последующую службу, король Наваррский со своей протестантской свитой тихо, «по-английски», удалился из собора через боковую дверь. И впрямь, совершенный обряд уже был уступкой с его стороны, не оставаться же ему до конца, испытывая терпение уже своих людей. Скорее всего, именно так и было задумано с самого начала. Невеста не выглядела огорошенной, как и ее брат-король, даже едва заметно кивнувший вслед исчезающему зятю, попрощавшемуся с ним взглядом. Но вы когда-нибудь видели «по-английски» покидающего собственную свадьбу жениха?