– Я дрался под Дюнкерком, меня никто не может упрекнуть в трусости. Но я хочу воевать, а не истязать беременных женщин.
Зазвонил телефон, Генрих поднял трубку.
– Это Гольдринг и есть. Что? Сейчас буду!
– Верно, бог услышал твои молитвы. Карл, Миллера ранили маки́, он просит меня и Заугеля приехать к нему.
– Оказывается, на свете ещё существует справедливость! А где он сейчас, дома?
– Нет, Заугель говорит, что в госпитале. Если рано вернусь, зайду к тебе и всё расскажу.
По дороге в госпиталь Заугель рассказал Генриху, что Миллера привезли часа два назад и уже успели сделать операцию. Какое он получил ранение, Заугель не знал, но надеялся, что лёгкое, иначе раненого отправили бы в Шамбери, а не оставили здесь, в Сен-Реми, где был небольшой и неважно оборудованный госпиталь.
Миллеру отвели отдельную комнату на втором этаже. Врач проводил посетителей до самой двери и предупредил:
– После операции ему необходим покой! Очень прошу долго не задерживаться.
Это предупреждение было сделано скорее для проформы, раненый чувствовал себя неплохо, хотя побледнел и ослаб.
Он коротко рассказал Генриху и Заугелю, как всё произошло. Оказывается, вчера вечером большая группа маки́ атаковала егерскую роту, охранявшую один из наиболее крупных перевалов, разметала её и спустилась с гор. Миллер очутился на перевале случайно, не оставалось ничего другого, как тоже принять бой, во время которого осколок партизанской гранаты попал ему в левую лопатку.
– Ещё полсантиметра, и осколок был бы у меня в лёгком! – с гордостью сообщил Миллер, теперь, когда всё закончилось благополучно, он действительно гордился, что ему довелось участвовать в бою, – медаль за ранение обеспечена, а это ещё одна заслуга перед фатерландом.
– Напрасно вы впутались в эту историю, Ганс, ведь всё могло кончиться значительно хуже, – укоризненно заметил Генрих. – А куда девалась охрана перевала?
– Она разбежалась после первого же натиска. Моё счастье, что я успел вскочить в машину… Теперь от маки́ можно ждать всяких неожиданностей. То, что такая большая группа спустилась с гор, требует от нас особых предосторожностей. Конечно, командование дивизии сделает всё необходимое, но служба СС должна работать особенно чётко. Очень плохо, что я вынужден лежать, когда надо действовать. Я позвал вас, чтобы посоветоваться стоит ли просить кого-либо в помощь Заугелю на время моей болезни? О моём ранении нужно немедленно сообщить в Лион…
Генрих взглянул на помощника Миллера. Покрытые нежным румянцем щеки лейтенанта пошли красными пятнами, губы обиженно дрогнули.
– Простите, герр Заугель, и вы, Ганс, что я первым решил высказаться, – ведь я могу выступать лишь в роли советчика. Но мне кажется, Ганс, что ваш помощник полностью справится с обязанностями начальника, даже в такие тревожные дни. Да и вы будете прикованы к постели не так уж долго. Конечно, работы у Заугеля прибавится, но он всегда может рассчитывать на мою помощь в делах, не представляющих особой секретности.
– Я очень рад, Генрих, что наши мнения совпали. Появление нового человека лишь усложнит дело и отвлечёт Заугеля от основной работы – придётся вводить вновь прибывшего в курс дел, знакомить с обстановкой, а это вещь хлопотливая. А за ваше предложение помочь – очень благодарен! Признаться, я на это рассчитывал.
– Свидание окончено! – недовольно заметил врач, просовывая голову в полуоткрытую дверь.
– Одну минуточку, я только дам несколько распоряжений своему помощнику.
Генрих поднялся.
– Тогда не буду вам мешать. Я подожду герра Заугеля в вестибюле или в машине.
«Конечно, хорошо бы послушать, – думал Генрих, спускаясь по лестнице, – но не следует показывать Заугелю, что меня хоть чуточку интересуют дела службы СС. Он умнее Миллера и не зависит так от меня, как тот. Пока что! Но мне надо найти уязвимое место этого „аристократа духа“… Он слишком много мнит о своей особе, это ясно! Его разговоры о сверхчеловеке, коим он себя, безусловно, считает… Своеобразная мания величия! У таких людей обычно очень развито честолюбие и болезненное самолюбие. На этих струнах и будем пока играть».
Появление лейтенанта прервало размышления Гольдринга. Лицо Заугеля сияло.
– Я искренне благодарен вам, барон, за высокую оценку моих способностей! – сказал он, садясь в машину. Действительно, было бы очень неприятно тратить время на знакомство с временным начальством. С Миллером я уже свыкся, и хотя у него, как и у каждого из нас, есть некоторые недостатки, но мы с ним нашли общий язык.
– О Герр Заугель, я лишь высказал то, что думал и в чём твёрдо уверен. Не надо быть очень наблюдательным, чтобы понять: должность помощника Миллера – масштабы для вас слишком ничтожные. Вы знаете, мы с Гансом очень дружим, я ценю его отношение ко мне, сам искренне ему симпатизирую, но…
Заугель бросил на собеседника вопросительный, нетерпеливый взгляд.
– Но, – продолжал Генрих после паузы, – надо быть откровенным: Миллер – это уже анахронизм, он живёт исключительно за счёт старых заслуг и заслоняет дорогу другим. Слово «другим» я употребляю не в том примитивном значении, которое ему обычно придают. Это не просто более молодые и даже более талантливые работники. Это совершенно новая порода людей, родившихся в эпоху высшего духовного подъёма Германии и поэтому воплотивших в себе все черты людей совершенно нового склада, завоевателей, господ, хозяев.
– Вы, барон, оказывается, тонкий психолог и очень интересный собеседник. Сейчас не поздно, и я был бы рад, если бы вы на часок заглянули ко мне. Мы бы продолжили этот разговор за чашкой крепкого кофе. К сожалению, не могу предложить вам ничего другого – мне сегодня ещё надо работать, и я должен быть в форме.
– Чашка крепкого кофе и разговор на философские темы – это такая редкость в Сен-Реми. Я с радостью принимаю ваше предложение. Соскучился и по первому и по второму! – рассмеялся Генрих.
В небольшой трехкомнатной квартирке Заугеля пахло духами, хорошими сигарами, настоящим мокко. Очевидно, комнаты редко проветривались – эти запахи были так устойчивы, что создавали своеобразную удушливую атмосферу, царящую обычно в будуарах кокоток. Да и всё остальное скорее напоминало будуар, чем комнату офицера, да ещё в военное время: мягкие ковры на стенах и на полу, кружевные занавески на окнах, бесконечное множество статуэток, вазочек, флакончиков. И единственной вещью, которая резко дисгармонировала со всем, был огромный портрет Ницше, вставленный в чёрную, простую, без всяких украшений раму.