взор, и истинный сын Филиппа замер.
– Костёр был знатный, – Таис потянулась. – Только чаду много… А на песке остался слиток золотой.
– Александр! – отшатнувшись, воскликнул Птоломей. – Ты повелел мне предать огню сии свитки!.. Таис привезла послание!.. Я исполнил волю!
Гетера чуть привстала.
– Я привезла послание! – и вынула из перемётной сумы знакомую медную капсулу. – Возьми, государь… А на словах философ велел салютовать тебе! Он ныне счастлив тем, что в дар получил золотых чернил. Ими и отписал тебе…
Мир опрокинулся, как будто волхв Старгаст вновь взял его за ногу и вывесил вниз головой меж зубьев башни…
В ту зиму даже в Афинах выпал снег, зелёный сад знаний Волчьей школы на несколько дней сделался белым, и Арис посчитал это за знак: час настал!
Он завершил все начатые труды и оставался лишь один? – по медицине – о природе ядов. Ещё с младых ногтей отец водил его по полям в Стагире, показывая целебные травы, и говорил, что многие из них весьма ядовиты, но именно они и лечат самые смертельные недуги. Тогда же в детском пытливом сознании и родилась мысль, достойная не медицины, но философии: отчего мир устроен так, что одно и то же ядовитое зелье способно исцелять и убивать? И чуял, суть не в количестве, не в дозе, которую следует употребить, дабы обрести здоровье либо его утратить. Она, эта суть, была в ином и выражалась в некой закономерности естества, в таинственном бытии веществ, ибо не только яды, но и полезные, безвредные средства при определённых условиях становились отравой. Так мясо или рыба, мёртвая материя живых существ, призванная питать плоть и дарить благоденствие, обращается в смертельное зелье, но способна разить лишь вольного человека. Звери же дикие, домашние животные, черви-трупоеды и рабы вкушают гнилую пищу и остаются живы!
Всю жизнь философ думал о природе и действии ядов, но не вникал в их суть, не проводил испытаний, не ставил опытов, ибо исследовал стихию мысли, но даже там находил подобное. К примеру, отравиться можно и заболеть завистью от чужой идеи, можно вкусить отравы даже из уст собеседника, источающего словесный яд, а любовь к женщине то пьянит, как вино, то сводит челюсти, подобно уксусу, или вовсе превращается в смертельное зелье, сводит с ума, иссушает тело и даже убивает.
Впервые Арис вздумал проникнуть в суть сих вещей, когда надзирающий за тайнами Эллады эфор подарил ему малый сосуд золотых чернил. И предупредил о том, о чём даже Бион Понтийский не ведал, – сии чернила были смертоносным ядом! А отравить могли не только попавши внутрь тела, но даже испарениями! Потому, мол, писать ими следует лишь на вольном воздухе, когда ветер дует в спину…
Предупредил, взял котомку и ушёл из Ликея пешим, хотя философ предлагал заложить коляску или колесницу самого Филиппа, на которой он победил на Олимпийских играх и которую позже подарил философу в благодарность за вскормление наследника. Арис берёг её, выставив в саду, как памятник, на постаменте, под кровлей из медных листов и держал в надежде если не прокатиться самому, то запрячь Александру, когда он возвратится из восточного похода.
Таисий Килиос ушёл, а наутро в Афинах выпал снег…
Тогда и овладела философом страсть познать природу ядов. Он разложил на столе зимней беседки много листов папируса, открыл сосуд с дарёными чернилами, взял нож и, встав к ветру спиной, попытался вывести первую строку столбца. Скуфский засапожник рвал травяную ткань, царапал и не оставлял следа. Золото растекалось, оставляя бесформенные кляксы и так застывало, а лезвие ножа ранило персты. То, чем должно было воспевать знания, не повиновалось на растительной материи и требовало плоти, хотя бы мёртвых животных. Тогда философ отыскал в своей библиотеке чистый человечий пергамент и, изменив себе, попытался начертать слова, обозначая титул сочинения: «О природе ядов».
И строчка получилась!
Вновь запечатав сосуд с ядом, Арис достал простые чернила и в несколько снежных дней воздвиг себе памятник, открывши суть вещей. Влекомый стихией пронзительного проникновения, он описал вид, значение и внешнюю суть всевозможных ядов и пришёл к мысли, что сие вещество не имеет ни материи, ни формы и тем паче действующих причин; есть только цель конечная – возможность отравить всё, что живо и способно жить. Удовлетворённый, он закончил труд и отложил его, дабы на завтрашней заре прочесть, поскольку помнил и следовал скуфской истине, что утро вечера мудренее.
Так и случилось. Ночной глубокий сон и утреннее солнце высветлили совсем иные мысли, а всё, что ещё вчера восхищало, всё, что являлось подъёмной силой, показалось ложью, как лжива грязная вода, обращённая стихией естества в белый, непорочный снег.
Познать природу яда возможно было, лишь вкусив его. И покуда он не возымеет действия, можно написать самый короткий и самый ясный труд, без излишних словоблудий. К примеру: «Жизнь мимолётна, и только вечен искус познать её».
Ан нет! Так уже кто-то написал, только звучит иначе: «Жизнь коротка – искусство вечно».
О, как тяжко жить, если мир давно погряз в словоблудии! И как точно скуфь обозначила термин, прозвав так науку философию…
Пусть яд воздействует мгновенно, чтобы вовсе не сочинять и не вынуждать потомков повторять упражнения.
Арис взял сосуд с чернилами и уже было хотел приложить к устам, но вдруг услышал:
– Здрав будь, отец!
Так, по обыкновению, приветствовали лишь в одном городе Эллады – в родном Стагире.
Философ обернулся и позрел отрока – несмотря на зимнюю стужу и снег, в сандалиях и летнем гиматии, котомка за спиной. Он зяб и, поджимая поочередно ноги, грел, как делают это гуси.
Сосуд в руке дрогнул, и золотые чернила чуть только не плеснулись на отверженный труд.
– Ты из Стагира? – спросил Арис.
– Да, отец, я прибыл в Афины на македонском посыльном корабле…
– Отчего называешь меня отцом? Как твоё имя?
– Мне имя Никомах, – промолвил отрок, согревая уши. – Так назвала меня мать.
Арис встрепенулся:
– А как имя матери?
– Гергилия… Она и прислала, чтобы получить науку. Я сразу же признал тебя. В Стагире на площади давно установили памятник. Я зрел его с детства… Но каменный ты более похож на философа.
Ноги Ариса подломились, и он ощутил на своём лице горькую влагу. Но это были не слёзы – взошедшее солнце стало плавить снег, обращая его вновь в грязную воду…
Возвратившись из Великой Скуфи, странствующий философ в первую очередь отправился к матери в Стагир, бывший тогда под покровительством Македонии. Он надеялся там