Уснули под песни вьюг, угрелись в снегах нарымские речки-блудихи. Накручено-наверчено их на протяженной васюганской пойме — не перечтешь. Неуемные ключи-живцы не всегда поддаются морозу. Прорываются они сквозь ледово-снежные протаи, намерзают под берегами волнистыми глыбами.
Весной темная вода точит где хочет. Намывает песчаные острова. Заиливает луговые берега. Подрезает крутоярье. Просачивается сквозь толщу торфяников. Теперь всеми водами правит мороз. Трещит, строжится. Высокие суметы наращивают берега речек: из снега торчат макушки кустов, сухие дудки дягиля, пучки непригнутой ветрами осоки. За Вадыльгой тянется широкий луг, уставленный частыми стогами. Возле них мышкуют осмотрительные лисицы. Забуриваются в снег до старых остожий, принюхиваются к кочкам и натропленным заячьим следам.
Зима утаивает местонахождение речных и озерных вод. Забивает русла снегами. Торопится сровнять с берегами многочисленные водоемы. На узких речках, истоках, озерушках сходит с рук зимы такая проделка. Сейчас Пельсу и месяц не разглядит светлыми очами. Вадыльгу, большие таежные и луговые озера не вдруг упрячешь под белый покров: выдают себя ровными срезами чистых наметов.
Недавно дедушка Платон привез из заречья два воза сена. Он брал с собой Павлуню — внука-приемыша. Пусть смотрит блокадный мальчонок, привыкает к труду селянина. Директор детского дома, отдавая Павлуню на попечительство, советовал пореже оставлять ребенка наедине с самим собой. Просил голоса на сироту не повышать, занять легкой работой. Нашли подходящее дело: ходит по ледянке со слепой Пургой, поводырит. Молчаливый, задумчивый на людях. При кобыле-бедолаге оживает. Разговаривает с ней тоненьким, шепелявым голоском.
Успел Павлуня на возу посидеть, почистить мохнашкой жесткую заиндевелую шерсть на лошадином боку. Пободал с разбегу тугой возок.
— Деда-а?
— А-ась?
— Ты меня обратно в детдом не сдашь?
— Ни за что. Запрудиным вырастешь. Женишься. Род наш длить будешь.
— Не сдавай. В детдоме шумота. Голова там болела. Тут прошла.
— Тут пройде-е-ет. Смотри, какая белая красота кругом. Скоро дни на весну покатятся. Солнышко яри прибавит. Гляди, гляди, вон стайка снегирей полетела.
— Куда?
— Семена для пропитания ищут. Красногрудки пушистые, хорошие. Их природа на житье к нашим снегам определила.
Привезли сено. Павлуня надергал из возка мягкую охапочку. Побежал угощать Пургу. Ее держали в первом от дверей стойле. Мальчик протиснулся к кормушке, положил сверху сенное приношение. Погладил слепую по мягкому храпу.
— Я снегирей видел, — выложил новость поводырь.
Пурга перестала жевать, мотнула головой — сбила с мальчика шапку. Поднял, повертел в руках. Нахлобучил и заторопился к конюху.
— Братец Захар, дай хоть полшапки овсеца. — Павлуня сдернул ушанку.
— Надень, голову застудишь. Я Пурге и так больше меры даю. Возчики ворчат: слепую балуешь, зрячих ущемляешь.
— Ну даай.
— Набей два кармана и ступай, скорми.
Овсинки кололи руку. Обрадованный Павлуня утрамбовывал кулачком в карманах телогрейки добавочный корм.
— Из шапки не угощай. На вот мешок из-под отрубей.
— Спасибо, Захар… ты мой настоящий брат.
— Беги да на ужин не опаздывай. Тетка Марья суп с клецками наварила — слюнки текут.
Артельный любимчик Павлуня и без ведома конюха запускал руки в мешок с овсом. Нашел ржавое, с продавленным дном ведро. Спрятал в кормушке под сеном. Втихаря ссыпал туда краденый корм. Боялся, что кто-нибудь уличит его, надает затрещин. У мешка трясло от испуга, просыпался на пол ценный корм. Для очистки детской совести испрашивал иногда разрешения у братца Захара на полшапочки овса. Конюх знал о простительной хитрости мальчика. Молчал: ведь лишние пригоршни доставались его любимой Пурге, тяжело обиженной лошадиной судьбой.
Опоражнивая карманы с зерном в потайное ведро, Павлуня запальчиво шептал лошади:
— Тише, тишше… не торопись… тебе же принес… какая неттерпеливая…
Колючие овсинки высовывались из карманов телогрейки, выдавали воришку. Яков Запрудин приказал всем молчать, закрывать глаза на детскую безобидную уловку. За последнюю неделю Павлуню дважды били сильные припадки. Закатывались под лоб глазенки, пузырилась у рта пена. Конвульсия передергивала хилое тело. Мальчика подкармливали медвежьим, барсучьим салом. Поили калиновым соком, брусничным морсом. По ночам его одолевал сильный кашель. Тетка Марья поднимала полусонного, выпаивала настой корня болотного аира.
В минуты глубокой детской тоски принимался плакать навзрыд, звать маму, сестренку Гутеньку. На дороге-ледянке возчица Марья строго следила за поводырем: не случились бы припадки на снегу. Обморозится, попадет под лошадь и сани. С него не спускали глаз, тешили лаской и сказкой. Дедушка Платон, к великой радости Павлуни, показывал на барачной стене тенями пальцев зайчика, собачку, сову. Поднесет близко к висячей керосиновой лампе умело сложенные пальцы, начинает шевелить — на бревенчатом экране собачка пасть разевает, гавкает голосом Платоши.
Измотанные ледянкой и соснами быки, коняги давно напоены из речной проруби. Набивают животы сеном, кашляют, фыркают, мычат в бревенчатом засугробленном жилище. Снежные завалинки для тепла подняты почти под крышу. На крыше метровая толща сена, придавленная белыми пластами зимы.
Приземистый барак лесоповальшиков повернут трехоконной стеной к Вадыльге. Из короткой кирпичной трубы вырываются с дымом крупные искры. Они вроде не гаснут — налипают на низкое небо новой россыпью ярких звезд. Нашла себе земля тихое пристанище во вселенной, ходит по заколдованному кругу летящих миров. Природа подчинила ее своим строгим незыблемым законам: меняет времена года, будит и усыпляет воды, родит злаки и травы.
Лесообъездчик Бабинцев стоял завороженный звездами, пораженный их вечной немой тайной. Перед загадочным величием небес, их неизмеримостью вглубь, вширь, охватывала робость. Анисим Иванович часто размышлял о скоротечности человеческой жизни. Если время умеет вводить в обман целые миры, рассыпать их по высям звездной пылью, то что для него чье-то случайное существование на земле? Хаотическое нагромождение былых миллионов и миллиардов лет — плод людского воображения, желание стреножить века путами условного измерения. Времени не существует. Смена дней и ночей, годов и веков — размеренное дыхание вселенной, не более. Исчезнет земля, оборвется внезапно человеческая цивилизация — такой же глубокий, вечный покой объемлет миры. Кто ответит: что было до нашей эры? Вечная, вневременная жизнь неба, наполненная таинством недостижимых миров, волновала Анисима Ивановича со студенческих лет. Учился в городе на Неве в лесотехнической академии и там впервые стал развивать друзьям нестройную теорию о мнимом времени.