Когда между ними оставалось метров пятнадцать, он все поставил на кон и, разжав кулак, в котором до сих пор сжимал свои монеты, изо всех сил швырнул их в сторону преследователей. А сам опять припустил во всю прыть.
Шагов через пятьдесят обернулся. Оба парня на четвереньках ползали по траве, копаясь в ней, как свиньи в поисках трюфелей. когда через минуту обернулся снова, увидел, что дерутся, но шестеро других, уже догнавших их, поползавших в траве и ничего не нашедших, теперь вновь пустились за ним, словно на крыльях, выросших от мысли, что убегающий юнец, раз он на такое пошел, наверняка имеет при себе множество денег. Тюльпан слышал за спиной разносящиеся средь пустынных полей крики, которые неумолимо приближались. Налево за холмом был виден небольшой лесок. Через минуту-другую Фанфан укрылся в нем.
Там текла река, через которую был переброшен деревянный мостик.
"— Слава Богу! Это мое единственное спасение!" — подумал он, тут же сделав первое, что пришло в голову: прыгнув под мост и повиснув там, зацепившись руками и ногами, под настилом. Оставаться решил так долго, насколько хватит сил. И четверть часа провел в смертельном напряжении. Над ним раздался топот преследователей. Те спорили, ругались, расхаживали взад и вперед. Тюльпану сквозь щели в настиле были неясно видны их ноги.
"— Если кому из них взбредет в голову сойти на берег осмотреться, мне конец!" — подумал Фанфан. Он знал — и это его совсем не вдохновляло — что эти бедняки не выдадут его полиции, поскольку жаждут заполучить его деньги, и что они, обобрав его, сами потом передерутся — но только после того, как избавятся от него.
Но тут шаги на мосту замерли. Где-то вдали отчаянно трубили в рожок. Тюльпан не знал, что это кучер дилижанса, взбешенный тем, что инцидент нарушил расписание, сзывает таким образом своих пассажиров. Он даже опасался, не стражники ли это или полиция, поэтому остался висеть под мостом как муха на потолке ещё не меньше часа, гадая, что будет.
Уже темнело, когда он снова выбрался на дорогу. Куда теперь? Не знал. Он оказался совсем один среди тринадцати миллионов англичан, не желавших ему ничего хорошего. Несколько часов он проспал на берегу реки в камышах, и теперь стучал зубами, потому что замерз, потому что выбился из сил и умирал от голода. Кто-то сказал: "Полцарства за коня!" Тюльпан готов был закричать: "Полцарства за кусок хлеба с маслом!" Жажда — это куда ни шло, напился из реки как загнанный конь, и теперь то и дело останавливался отлить. Когда настала ночь, тоскливая ночь без звезд и без луны, истинно английская ночь, откуда-то донеслось блеянье овец. Направившись в ту сторону, он скоро наткнулся на хибарку, пахнущую прелой соломой и овечьей мочей. Когда он ткнулся в ворота, во тьме неясно различил светлые пятна, которые боязливо заблеяли. Овцы!
— Найдется для меня местечко? — любезно спросил он. А потом, сообразив, что это английские овцы, повторил вопрос:
— Excuse me, may I have a place? Thank you![10]
И поблагодарив, улегся наземь посреди любопытного, но миролюбивого стада. Подумал было, что пропитается их запахом, но от тепла мохнатых овечьих тел уснул. -
***
Когда он на рассвете открыл глаза, в хибарке уже не оказалось его любезных овечек, зато от ворот за ним с интересом следила девчушка, державшая в руке деревянный подойник. Была она довольно хорошенькая, но давно не мыта, в лохмотьях и с волосами, растрепанными как воронье гнездо. Тюльпан едва не поздоровался по-французски, но вовремя спохватился и собрался проделать то же по-английски, но девчушка между тем подошла к нему, провела пальчиком по его табличке и сочувственно спросила: "Глухонемой?". Тюльпан вовремя спохватился, чтобы не ответить "Yes" — "Да", удивившись при этом, что малышка уже умеет читать. Ведь было ей едва пять лет! Видно, она успела подоить какую-то овцу, — в подойнике было немного молока и Тюльпан, показав на него с самой очаровательной из своих улыбок, намекнул, что не против напиться. Но малышка, покачав головой, только мило улыбнулась. Потом изобразила, что якобы ест, жуя и чавкая, и, повернувшись, дала рукой знак следовать за нею.
В холодном, влажном утреннем мареве пересекли луг, где паслись овцы. В конце его стояла небольшая ферма, крытая соломой, а перед ней суетливо носились пасущиеся куры. Из пристройки несся оглушительный грохот молота по наковальне — и именно туда привела его малышка, доверчиво взяв за руку.
— Daddy! — сказала она. — I just found this boy, deaf and dumb. I belive he is hungry.[11]
— О, — сочувственно произнес мужчина, перестав ковать подкову, really you are, my poor?[12]
Ах, как был горд Тюльпан, что понимает, и как бы гордо он ответил:
— Yes, sir. I am really deaf and dumb![13]
Но снова, поскольку этот человек мог полагать, что Тюльпан его понимает, умея читать по губам, Фанфан удовлетворился тем, что глуповато покивал. Кузнец ещё что-то сказал дочери — но этих слов не было в словарном запасе Тюльпана, поэтому он ничего не понял, но вот касались они, несомненно, еды, если он правильно разобрал, что малышка отвечала отцу. И снова он последовал за ребенком, а кузнец загрохотал молотом. Они вошли в довольно большое помещение: это была кухня с очагом, в котором горел огонь, и одновременно комната с двумя кроватями, а ещё и конюшня, так как в глубине стоял конь, жующий сено.
— Please, sit down,[14] — предложила малышка Тюльпану, потянув его за рукав. Потом снова долго смотрела на него и показала пальцем на себя:
— Эмма.
Имя свое она выговорила старательно, но что должен был ответить Фанфан? Кивнув, он показал, что умеет писать. Эмма взяла со стола грифельную доску, которой явно пользовалась для занятий арифметикой, потом подала ему грифель. Тюльпан не знал, как будет по-английски его имя, но зато знал слово "земляника", и написал: "Strawberry".
— Ох, в самом деле? — воскликнула Эмма, прочитав это прозвище. Засмеявшись, поцеловала его и погрозила пальчиком, словно упрекая, что он над ней посмеивается. Он с серьезным видом кивнул и оба покатились со смеху. Тюльпан её тоже поцеловал, поскольку она была очень хорошенькой девочкой, хотя и чумазой, и подумал, что его английская одиссея неплохо начинается.
Когда ему Эмма приготовила яичницу с ветчиной и подала на стол с несколькими ломтями черного хлеба, то села на его колени, несомненно для того, чтобы убедиться вблизи, что еда ему понравилась.
"— Боже, какая непосредственность!" — подумал он, жадно глотая свою первую еду после столь долгого перерыва. (Да, было вкусно, и ещё как!)
"— Неужели все англичане таковы? Правда, она и меня принимает за англичанина!"