В этот момент снаружи прогремел залп. Отец Жозеф взял у писаря перо и поставил подпись.
Получив известие, что его желание исполнено и вышеупоминавшийся Петр Кукань из Кукани расстрелян, молодой кардинал Джованни Гамбарини сел в свою запряженную шестериком карету с гербом рода Гамбарини — серебряной ногой в поножах меж двумя звездами на красном поле, равно как и девизом Гамбарини «Ad summam nobilitafem intenti» — и приказал отвезти себя в Бастилию, поскольку желал собственными глазами удостовериться, что Петра действительно уже нет среди живых. Шел девятый час вечера, небо было черным и беззвездным, но опускавшаяся ночь не принесла городу обычного успокоения и тишины, скорее наоборот, ибо на набережной и в улочках по соседству с Лувром было оживленнее, чем среди бела дня, и влажный, южный ветер с противоположного берега Сены доносил до слуха обеспокоенного кардинала громкий и мятущийся гул растревоженного людского муравейника.
Неискушенный кардинал уже довольно долгое время четко сознавал, что недовольство французов правительством королевы-регентши и ее фаворитов, а значит, и им, неудержимо растет, и поэтому ради устрашения приказал в разных местах Парижа — на перекрестках главных путей и на площадях — поставить виселицы; и теперь был очень напуган, увидев, что на одной из этих виселиц, воздвигнутой на углу старинного Бурбонского дворца и освещенной фонарем, болтается он сам, то бишь соломенное чучело, которое явно изображало его, молодого кардинала, о чем свидетельствовала красная тряпка, наброшенная в виде кардинальского одеяния, и красная напяленная на голову шапочка. Но это возмутительное изображение, которое молодой кардинал разглядывал, не веря своим глазам, поскольку до сих пор был не в состоянии освоиться и примириться с мыслью, что вообще подобное бесстыдство возможно, вдруг исчезло, словно Гамбарини ни с того ни с сего ослеп: кто-то швырнул в окно его кареты ком грязи, отчего оно сразу утратило прозрачность. А толпа, через которую пробиралась карета с ненавистной эмблемой ноги в поножах, свистела, издевательски хохотала и блеяла, провозглашая славу королю и смерть Кончини и Гамбарини.
«За все это один он в ответе, — трепеща от страха, думал Гамбарини. — Это все — следствие его дешевого жеста в застенке, толкнувшего молодого короля на дерзкое выступление. Но все пройдет, все образуется, парижане более дики, чем мы, итальянцы, они легко впадают в ярость и совершают глупости; несколько примерных казней — и все образуется, главное — я жив, а он мертв, и это решает дело».
Но тут — бах! — и другое, противоположное окно кареты залепил ком грязи, так что молодой кардинал очутился в полной тьме и, удрученный, не мог отделаться от мысли: сегодня в меня швыряют грязью, а завтра — кто знает — забросают камнями. И он искренне обрадовался, когда под колесами кареты глухо затарахтели просторно уложенные бревна подъемного моста, ведущего в Бастилию, а следом бухнули железные решетки. Потом послышалась команда. «В ружье!», а когда молодой кардинал вышел из кареты, остановившейся посредине главного подворья, то очутился лицом к лицу с девятью мушкетерами-кадетами, которые, выстроившись в безупречно ровную шеренгу, салютовали ему оружием. Их командир, капитан де Тревиль, двумя быстрыми pas du soldat приблизился к кардиналу и, сняв с головы широкополую шляпу, отвесил ему глубокий поклон.
— Ваше Преосвященство, я к Вашим услугам, приказывайте, — произнес он голосом, полным энергии и усердия.
— Благодарю, скомандуйте своим подчиненным «вольно!», — произнес молодой кардинал. — Я хотел бы помолиться за спасение души молодого человека, которого, как мне стало известно, только что застрелили. Где можно увидеть его тело?
— В мертвецкой. Ваше Преосвященство, — ответил капитан де Тревиль. — Завтра его похоронят по христианскому обычаю, ведь он не был казнен как преступник, но застрелен, согласно уставной формуле «при попытке к бегству». Я позволю себе проводить Ваше Преосвященство.
И он взял фонарь, который подал ему один из кадетов.
— В него стреляли из мушкетов? — поинтересовался молодой кардинал, покидая с капитаном де Тревилем главное подворье и входя в так называемый Проход Мертвых, le passage des Morts, узенькую улочку между восточной башней и стеной.
— Никак нет, Ваше Преосвященство, из пистолетов, — уточнил капитан де Тревиль, и тогда, к немалому его изумлению, молодой кардинал прошептал:
— Значит, из пистолетов, ну, я рад, я рад.
Он и на самом деле был рад, потому что из-за весьма слабого желудка боялся увидеть тело Петра страшно изуродованным и разорванным на куски, как, без сомнения, и случилось бы, если бы в него стреляли из мушкетов.
— Теперь я покину Ваше Преосвященство, — сказал капитан де Тревиль, остановившись вместе с молодым кардиналом у низких, железными гвоздями обитых ворот, над которыми виднелась грубо вытесанная надпись:
ВХОД В ОБИТЕЛЬ ГОСПОДА
Когда капитан передавал молодому кардиналу фонарь, он отметил, что рука у того была мокрая, будто только что вынутая из воды. И впрямь молодого кардинала с головы до пят прошиб пот и бил такой пронизывающий озноб, что он лишь с трудом унимал стучавшие зубы.
Капитан де Тревиль повернул в замке толстый ключ, открыл половинку ворот, и мертвецкая дохнула им в лицо ледяным холодом и запахом подвальной плесени.
— Я подожду на улице, пока Ваше Преосвященство закончит свою молитву, — сказал капитан де Тревиль.
— Спасибо, — прошептал молодой кардинал сквозь сомкнутые зубы — он знал, что стоит ему разомкнуть их, как они тут же начнут выбивать дрожь.
С фонарем в руках молодой кардинал осторожно прошел в ворота, и капитан де Тревиль прикрылихснаружи.
В мертвецкой, которая представляла помещение с низким сводчатым потолком, не было ничего, кроме двух рядов нар, выбитых из камня; все они были пустые, кроме одних, где лежал Петр Кукань из Кукани.
— Вот видишь, вот видишь, — шептал молодой кардинал, вглядываясь в спокойно-прекрасное лицо Петра. Он был бы рад произнести что-нибудь более глубокое и мудрое над трупом поверженного бывшего друга, которого когда-то горячо любил, кому не переставал удивляться и кого не переставал ценить, даже когда более всего страшился; он был бы рад найти значительные слова, чтобы точно выразить трагизм их расхождения, был бы рад просто и по-человечески попросить прощения за вероломство, не раз совершенноеим по отношению к Петру, и отнести его на счет высшей, человеческой воле не подвластной фатальности, но ему не приходило в голову ничего, кроме «Вот видишь, вот увидишь» — будто сам не видел, что глаза Петра закрыты, — и еще «Ничего не поделаешь, мне нужна полная уверенность».