— Да, государь. Если нужно, мы готовы, — говорю, — но день похорон был бы лучше.
— Вы хорошо выбрали и день, и обряд. Но жертва недостаточна, мелкую дичь решили вы заклать на алтаре своем. Мы с тобой должны принести жертву, Пастырь Афин. Я должен это вынести, а ты — сделать.
Здоровой рукой, без перчатки, он указал на подставку за дымом — тогда я разглядел тот священный предмет, что стоял там: из плиты шлифованного камня вертикально торчал двойной топор.
Я замер. Такое страшное дело мне никогда и в голову не приходило.
— Боги могут послать знак и тогда, когда перестаешь их слышать, — сказал он. — Они послали ребенка, чтобы указать мне путь.
Я не сразу понял, кого он имел в виду. Но хотя Алектриону было двадцать три — он-то знал его с самого рождения…
Хрустальные глаза повернулись ко мне. А я смотрел на топор, закутанный облаком дыма. То о чем он просил, было правильно, со всех сторон правильно, но руки у меня не поднимались. В Элевсине я дрался за свою жизнь с сильным мужчиной, а тут… Он мне в отцы годится… Было душно, жарко, но я дрожал. А он говорил:
— Вот уже два года каждый мой вдох, каждый миг моей жизни усиливает врага моего. Я жил лишь для того, чтобы уберечь от него мою дочь. Никто из царского рода не посватался к ней, никто не осмелился встать между ним и Троном Грифона; теперь я нашел достойного мужчину — зачем же давать ему хоть один лишний день? Береги ее. В ней кровь матери, но ее сердце управится с этой бедой.
Он встал. На полголовы он был выше меня.
— Пора. — Под маской раздался тихий смех, и я вздрогнул от него, как от летучих мышей в подземелье. — Он много успел, наш длиннорогий Минотавр. Но он не может стать Миносом, пока жрецы не увидят моего тела; а они знают, кому теперь принадлежит гвардия моя. Жаль, что я не увижу его лица, когда ему все-таки предъявят обвинение в цареубийстве. Давай, Тезей, мне больше незачем оставаться здесь. Перстень уже у тебя. Лабрис ждет, подними ее с постели.
Я подошел к полированной подставке. Топор был той же формы, что применяли на бычьей арене; рукоять из бронзы, украшена змеями… Но, разглядев сам топор, я увидел, что он из камня; лезвия были отесаны и заточены вручную, и так же просверлено отверстие в шейке под рукоять. Это была священная секира, та самая Мать Лабрис, хранительница рода от начала его… Я склонился перед ней, как перед нашим родовым Змеем.
Царь сказал:
— С тех пор как она взяла последнего царя, прошло двести лет, но она вспомнит. Она так давно знает свою работу, что почти могла бы делать ее сама…
Я поднял ее с постели… Черные тени бились вокруг меня, словно вороны падали с неба.
— Если бог так сказал… — говорю. — Ведь мы лишь псы божьи, мы держим или отпускаем, услышав имя свое и веление. Но это дело мне не по душе.
— Ты молод, — сказал он, — тебе не понять, что ты разрушаешь мою тюрьму, освобождаешь меня. Не тревожься ни о чем, всё правильно.
Я взвесил топор на руке. На самом деле, умный топор, балансировка отличная…
— Там, за Рекой, — говорю, — когда Мстительницы спросят, от чьей руки ты погиб, замолви за меня слово. Если останусь жив, прослежу, чтобы могила твоя была заметна и чтобы у тебя было всё, что подобает царю; тебе не придется бродить по тропам подземной тьмы в голоде и скудости.
— Я скажу там, что ты мой сын, если будешь добр с дочерью моей. Но если нет — я спрошу с тебя!
— Не бойся. Она мне дороже жизни, — так сказал я.
Он опустился на колени перед идолом Матери-Земли, согнул спину, потом снял свою маску и положил ее перед собой. В его черных волосах белели густые пряди седины, и шея просвечивала из-под них как кора засохшего дерева. Он спросил, не оборачиваясь:
— Тебе места достаточно?
Я поднял топор.
— Да, — говорю, — при моем росте достаточно.
— Ну так сделай это, когда я взову к Матери.
Он помолчал немного — и крикнул. Закричал громко на древнем языке, опустил голову… Руки все еще не слушались меня, но я не мог заставлять его ждать — и бросил вниз тяжелую секиру, и она пошла стремительно и ровно, будто и вправду знала свое дело… Голова его откатилась, а тело сникло у моих ног. Я отшатнулся. Всё было правильно, но дрожь меня не отпускала. А когда поставил Лабрис на место — облизываться после долгого поста — и снова повернулся к нему с прощальным приветом душе его, что уходила в свой далекий путь… Голова его была повернута ко мне лицом, и хоть лежала она в тени — я увидел такое, что дыхание мне перехватило: это не человеческое было лицо — львиное. Я выбежал из-под портьеры и жадно глотал свежий ночной воздух; дрожь не проходила, и руки были как лед… Но когда смог вдуматься — порадовался за него. Я понял, что боги отметили его печатью достоинства, — и вот он принес себя в жертву в трудный для народа час. Так они могут: после долгого молчания, долгого отсутствия все-таки приходят к человеку и призывают его наконец. После долгого молчания, после того как кровь и смерть, и горькие сожаления о том чего не воротишь, забивают уши тех, кто Слышал, — забивают плотнее пыли — приходят они… Так и со мной может случиться когда-нибудь, в самом конце.
Пятно лунного света упало на парапет подземного святилища… Я огляделся вокруг и увидел под стеной высокий белый трон Миноса со скамьями жрецов по обе стороны, а за ним, на стене, хранителей-грифонов, нарисованных на поле белых лилий… Ухнул филин, где-то во Дворце заплакал ребенок, мать успокоила его, и снова все стихло…
Меня давило ощущение опасности, и я бы уже ушел оттуда; но это место, казалось, было отделено от всего мира. Отделено для меня, для его богов-хранителей и для духа его, что ждал переправы у берега печали; казалось, будет недостойно всего, что было, если я сейчас стану красться отсюда словно вор; я чувствовал — он смотрит на меня… И тогда я прошел по разрисованному полу и сел на его место, как сидел он: сложив ладони на коленях и прижав затылок к высокой спинке. Сидел и думал.
Потом за дверями раздались голоса стражи, совершавшей обход, — я тихо поднялся и пошел назад через темный Лабиринт, по дороге указанной шнуром.
Проснулся я с тяжелой головой, все были уже на ногах. Зевая, пошел за завтраком своим… Аминтор глядел-глядел на меня; потом не выдержал — спросил хмуро, как мне спалось.
Я не привык, чтобы он упрекал меня, но вспомнил, как я вчера уходил, вспомнил, что он элевсинец…
— Послушай, — говорю, — дурень. Ты что, думаешь я по пирам таскался? За мной прислали, ты же видел. Минос умирает. Может быть, уже умер.
Ему не надо было знать больше; ради него самого не надо было.
— Умер? — Аминтор огляделся. — Нет еще. Послушай, всё тихо.
Верно. После таинства, совершенного в ночной тиши и тьме, я и забыл, что должно быть много шума. Но удар был смертелен — голова-то…