– Дороги нам в Белоярск нет, – возразил Цезарь, – теперь у прохода Окороков караул выставит.
– Посмотрим, – успокоил его Бориска, – караул – не божий перст, можно и обмануть.
Но обманывать не понадобилось. Ванька Петля, посланный на разведку, скоро вернулся и доложил, что солдаты уходят. На следующий день, снова посланный в разведку, убедился он, что и караула нет. Послали в третий раз. Петля прошел по проходу, огляделся с другой стороны кряжа и никакой засады, никакого подвоха не обнаружил. Тогда вернулись к пепелищу, надеясь, что удастся хоть чем-нибудь поживиться, но ничего съестного найти не удалось. А голод – не тетка. Да и одежда на всех была легонькая, второпях надетая. По ночам отчаянно мерзли, потому что метель завихяривала в полную силу и укрыться от нее не было никакой возможности.
Цезарь с Бориской приняли решение – уходить в Белоярск.
Дело, конечно, до крайности было рисковое, но ничего лучшего придумать не смогли.
По чистому, нетронутому снегу вытягивались ровной, прямой цепочкой глубокие следы. Вдруг они стали наливаться аспидно-красным цветом, который набухал, выплескивался и брызгал во все стороны крупными каплями. Да это же кровь! Она, аспидно-красная, вскипала в снегу, и слышалось, что шипит, будто растопленное сало на сковородке. Брызги летели в лицо и обжигали его неожиданной острой болью. Хотелось поднять руки и закрыться ладонями, но руки не подчинялись и не шевелились, словно были связаны. Данила дернулся, пытаясь их вызволить, но тут же иная боль, долгая и тягучая, перепоясала грудь, сдавила с такой силой, что пресеклось дыхание. Он снова дернулся в отчаянии, хлебнул воздуха широко распахнутым ртом и открыл глаза.
Не было ни снега, ни следов на нем, ни крови.
Горела в полутьме сальная свеча и освещала белобородого старика в длинной серой рубахе, который стоял над Данилой и смотрел на него, прищурив лохматые брови, острым, совсем не стариковским взглядом. Наконец-то Данила смог поднять руку, протер глаза, желая удостовериться – не в бреду ли он продолжает все видеть? Нет, кажется, наяву.
– Где я? – спросил он, и голос у него прошуршал едва слышно, как будто сухой лист шевельнулся под слабым ветром.
– Здесь, – глухо ответил старик, помолчал и добавил: – Лежи и не трепыхайся. Теперь у тебя одно дело – лежать.
Данила хотел еще спросить, как он здесь очутился, но старик ушел и унес с собой свечу. Слышно было, как в наступившей темноте стукнула дверь. Данила закрыл глаза и сразу же провалился в глубокий сон, на этот раз без всяких видений.
Проснулся он уже при дневном свете, огляделся и увидел, что лежит в маленькой каморке, где остро пахло каким-то травяным варевом. Низкий потолок был забран толстыми досками, и в широких щелях поблескивала паутина.
Как же он здесь оказался?
И кто этот старик?
Словно услышав его безмолвные вопросы, в каморку вошел старик, а следом за ним – Мирон. Вошли они степенно и неспешно, встали возле топчана, на котором лежал Данила, и так же степенно и неспешно, как вошли, прочитали на два голоса короткую молитву и перекрестились, крепко сжимая двуперстие. Лишь после этого Мирон присел на краешек топчана, и легкая улыбка шевельнула его густые усы и бороду.
– Господь милостив, – негромко сказал он, – да и молились мы за тебя крепко. Благодарны премного, помог ты нам. В долгу не останемся, поднимем на ноги и домой отправим.
– Как я здесь очутился? – спросил Данила и сам услышал, что голос его заметно окреп и не шуршал уже, как палый лист.
Мирон осторожно кашлянул, словно боялся нарушить тишину в каморке, и принялся негромко рассказывать…
Когда варнаки выкатили горящий стог сена на санях, удержать их не смогли, и они прорвались из кольца. Догонять их Мирон не рискнул, здраво рассудив, что в темноте они запросто могут устроить засаду и скольких людей еще постреляют – одному Богу известно. Решили уходить. Забрали раненых, двоих убитых и тихо, не оставляя за собой следов, ушли в деревню, оставив несколько соглядатаев, чтобы удостовериться – вернутся варнаки на пепелище или не вернутся.
– Вернулись? – торопя его, спросил Данила.
– Нет, – покачал головой Мирон, – солдаты пришли. А нам что варнаки, что солдаты – одна беда. Будем теперь здесь сидеть; надежду имеем, что не доберутся теперь до нас. Ну а если доберутся, стоять насмерть будем, а коли совсем прижмут – сожгемся. Нам с антихристовыми слугами житья никогда не будет, лучше смерть принять и в Царство Небесное чистыми войти.
В последних словах, сказанных по-прежнему негромким и спокойным голосом, прозвучала такая уверенность, что Данила даже вздрогнул: неужели и впрямь живьем себя сжечь могут? Взглянул в спокойные глаза Мирона и понял: так и будет, если доберутся до деревни солдаты. И еще понял, что дальше расспрашивать об этом или, того хуже, отговаривать, ему не следует.
– Иона Афанасьевич на ноги тебя поставит, – продолжил Мирон, – он у нас все травы знает, и молитва у него крепкая. А там – как Господь даст…
Он поднялся и вышел из каморки, а Иона Афанасьевич, не сказавший ни слова, взял со стола глиняную кружку с пахучим травяным отваром, ловко приподнял Данилу, ухватив его за шею сильной рукой, и лишь после этого подал голос:
– Пей понемногу, не захлебнись.
Скоро, чуть оправившись от ранения, Данила встал на ноги. И сразу же, не слушая уговоров Мирона, засобирался домой, хотя еще был совсем слаб. Мирон, видя, что его не остановить, удерживать не стал, только сказал, что даст проводника, который доведет его до прохода в Кедровом кряже.
– Там уж сам оглядывайся, Данила, там тебе от нас никакой помощи не будет. А сюда дорогу – забудь. Не был ты у нас никогда и слышать про нас не слышал, забудь.
В проводники ему отрядили крепкого, молодого мужика, хмурого и молчаливого, и они вместе с ним ранним утром, провожаемые только Мироном, выбрались из деревни. Солнце еще не поднялось из-за горы, но край неба уже блестел ярким, переливающимся светом – день обещал быть погожим и солнечным.
В Белоярске буйствовала теплая и дружная весна.
За считанные дни снег скатился говорливыми ручьями, земля парила, и в полдень от нее поднималась зыбкая, туманная дымка. Сани поменяли на телеги, и деревянные колеса замешивали на улицах вязкую грязь, которая жирно поблескивала на солнце. Река Талая, оправдывая свое название, подтачивала ноздреватый лед и вырывалась в иных местах на волю, образуя большие промоины, которые похожи были на темно-голубые заплаты. По ночам лед гулко трещал, словно хотел известить, что держится из последних сил, что скоро начнет крошиться на тяжелые льдины и они ринутся, налезая друг на друга, вниз по течению.