— Была, кажись, деревня такая, — спокойно держался Алеша. — Только что с того?
— А с того, — офицер, допрос снимавший, пояснил, — что приказ ты не исполнил.
— Какой приказ-то? — недоумевал всё.
— Разорять надобно было, а не грамоты охранные врагам раздавать.
Понял тут все Алеша. Вспомнил ту бумагу злосчастную, что выпросил у него финн старый.
— Так в чем вина-то моя, не разумею никак. Ведь поиск провели, скотины и добра всякого взяли довольно. А крестьяне чухонские отдали все не противясь. Боле брать у них нечего было. Вот и написал, чтоб другие наши партии посылаемые шли по остальным деревням. Чтоб зазря время тут не тратили.
— И все? — усмехнулся хитро офицер канцелярии тайной.
— Все! — ответил твердо. А у самого мысль мелькнула: «Не о Лощилине ли допытывается, о жене с сыном найденными. Кто ж спаскудничал?» Но молчал.
— Эй, — в угол темный офицер обернулся. Два палача в фартуках кожаных на свет шагнули.
— Дайте-ка ему. Слегка. Для начала.
Дали. Кнутом-длинником. Ударов с полсотни. Вот откудова в языке русском слово — «подлинник»! Встал Алеша с лавки. Шатнуло, но устоял.
— А теперича меня послушай, — голосом елейным сыск продолжил.
— Подполковник Узенбург, Ростовского полка пехотного, донос на тебя представил. Марта третьего дня разорял он с гренадерами своими да гусарами деревню ту же. Руголакс. Некого майора шведского Кильстрема преследовал. Да не догнал. Ушла от него партия неприятельская. Зато старика одного взял случаем, а тот казал бумагу ему, что ты выдал, капитан. А еще оный подполковник пишет, что по осени сотник казачий, эк, запамятовал, — в бумагу заглянул, — вот он, Лощилин Данила с твоего соизволения бабу чухонскую себе забрал в полюбовницы, а сына ейного, в армии неприятельской служившего, от полона нашего освободил, и других дриблингов шведских такоже. А то был отряд майора шведского, означенного выше. Вот он опять супротив нас и воюет. Не иначе в сговор вы все там вступили? А? Че скажешь-то?
«Узенбург… опять немец какой-то. Прав был Тютчев покойный. Одни беды от них», — молчал Веселовский.
— Ну! — спросили грозно. — Что молчишь-то?
— А что говорить-то? — голову поднял, в глаза посмотрел: «Русским ведь себя считает, а немцам верит!», — Я присяги не нарушал и в сговор с неприятелем вступить не мог. И Лощилин не вступал. Жену он свою встретил с сыном. Еще в войну прошлую, при государе Петре Великом, потерял он их…
Офицер даже с интересом рассматривал Веселовского глазками белесыми, невзрачными. Слушал. Не перебивал.
— А что до дриблингов отпущенных касаемо, так дети ж то были. Зачем в полон-то их тащить. Да и не противились они нам. Ружья побросали от страха. Мы их матерям и раздали. А фузеи ихние привезли. Истинно, присяги мы с Лощилиным не нарушали. Боле добавить мне нечего, — опустил голову капитан.
— Э-э-э, — зевнул допрошавший, — а боле и не надобно. Скучно мне с тобой, капитан. Даже бить тебя не хочу. И так все ясно. Расстреляют тебя аль повесят, то суд военный решит. Увести.
Снова бросили Веселовского в ледяной озноб мешка каменного. Повезло ему, почитай. Без пыток обошлось. Суда теперь дожидаться надобно было. Эх, судьба наша русская, дорога в синеве небесной. А в конце иль погост, или тьма острожная. Тогда не взяли в кандалы, так теперича.
Паника, шведский лагерь охватившая, как парламентер от генерала Кейта конец перемирия объявил, закончилась. Улеглось все со временем. Магазины, сожженные да разграбленные, закрыли. Пополнять-то нечем было. Только страхам на смену пришло к одним безразличие полное, а другие негодованием кипели от творившегося. Авторитет главнокомандующего армией шведской на глазах таял. Заслуги его былые и не вспоминал никто. Обсуждали дела нынешние. В палатках офицерских, кружком собравшись, судили о новостях последних, не щадя начальников своих.
— Из Стокгольма пишут, господа, Елизавета Принца Карлушу Гольштейнского, что племянником ей родным приходится, призвала, — командир драгун Королевских фон Унгерн карту на стол выкинул. Его очередь ходить была.
— Зачем он ей сдался? — майор Лагеркранц, по правую руку сидевший, спросил.
— Не знаю. Пишут, возможно, наследником своим объявит. А может, нашему Королю бездетному Принца подарит. Шутка, господа.
— Карлом XIII назовем? — воскликнули все за столом сидящие.
— А что в этом странного, господа? — фон Унгерн карты свои изучал внимательно. — По мне, так заслужили. Войной своей бездарной. Кто просил, кроме «шляп» парламентских, лезть к русским. Как прибыл наш «достойнейший из граждан» главнокомандующий, и в баталии ни разу не были, а от войска лишь треть осталась.
— Насчет нас не скажу, а вот русские точно оное заслужили, — подметил Лагеркранц, вино разливая по кружкам глиняным.
— Тогда за Карла XIII! — дурачась, выкрикнул майор Шауман.
— За Карла! Виват! — стукнулись, выпили.
— Бездарность полная! — Аминов кружку пустую с грохотом поставил.
— Это вы о ком, подполковник? О Карле? — командир посмотрел насмешливо.
— О «гражданине достойнейшем»!
— Капитана Левинга арестовал, с караулом, будто преступника, в крепость Тавастгусскую отправил. Родственника моего тако же, — подхватил Лагеркранц. Карты даже на стол бросил раздраженно. — За что? Нет, господа, скажите! За что? Удачливее в поисках не было никого, нежели капитан Левинг. Единственными глазами и ушами армии был он. А теперь?
— Теперь мы слепы и глухи, — отозвался майор Мейергельм.
— А полковника Лагеркранца? За то, что приказ его же исполняя, в пределы русские ездил. Условия замирения полного привез. Не смел, видите ли, поступать так. Ультиматум надобно было отвести русским, а те его приняли б… Как же!
В землянках солдатских говорили еще грубее, еще боле откровеннее:
— Пошто Финляндия всегда платит кровью родных наших за дурь шведскую?
— Они русских задрали, а те деревни палят наши. Скот угоняют, жен бесчестят.
— А ты сиди здесь! Жди, когда твой конец придет. И так мрем, как мухи.
— Да продали нас!
— Видно, русские заплатили хорошо, а деревни наши в разор получили.
— То один был, барон «курвильский», то второй приехал …, перкеле[31].
— Все они…
Участились побеги из полков финских. Домой пробирались дезертиры тропами тайными звериными. Родным хоть как-то пособить, защитить от набегов диких, безжалостных.
Справедливости ради отметить надобно, что Будденброка-то зазря, в общем, ругали. Он-то решительно настроен был. Но став единожды виновным во мнении общем (хоть и ложном, что, якобы, умышленно не успел к Вильманстранду), отделаться от клейма позорного не смог. До самой смерти, под топором палача Королевского.