— Бросай плед, Уэверли! — крикнул Фергюс, скидывай свой. — Мы заработаем себе шелка на тартаны, прежде чем солнце встанет над морем!
Со всех сторон люди уже сбрасывали пледы и приготовляли оружие. Наступила благоговейная пауза минуты на три. Каждый, сняв шапку, обратился липом к небу и произнес краткую молитву. Затем, надвинув шапки на лоб, они двинулись вперед, сначала довольно медленно.
Уэверли в эту минуту почувствовал, что сердце у него бьется так, будто хочет выскочить из груди. Это был не страх и не боевой пыл, а скорее смесь этих чувств, какое-то новое глубокое ощущение, которое сперва ошеломило его и обдало холодом, а потом бросило в жар и довело до неистовства. Звуки вокруг него разжигали его воодушевление; волынщики играли; кланы устремлялись вперед, каждый своей мрачной колонной. По мере приближения к врагу их шаг все убыстрялся, а неясный говор людей постепенно вырос в дикий воинственный крик.
В этот момент солнце, взошедшее над горизонтом, разогнало туман. Пары поднялись, как занавес, и открыли оба сходившиеся войска. Линия регулярных войск приходилась точно против гайлэндцев, она сверкала всеми доспехами прекрасно оснащенной армии, а с флангов опиралась на пушки и конницу. Но вид их не устрашил нападавших.
— Вперед, сыны Ивора, — воскликнул Фергюс, — а то, чего доброго, первую вражескую кровь прольют камеронцы!
И его люди бросились вперед с устрашающим воплем.
Остальное хорошо известно. Кавалерии было приказано атаковать наступающих с флангов, но горцы подвергли ее на бегу беспорядочному обстрелу. Объятые постыдной паникой, всадники заколебались, остановились, бросились врассыпную и понеслись прочь с поля боя. Артиллеристы, покинутые конницей, выстрелили из своих орудий и тоже бросились бежать. Гайлэндцы, швырнув разряженные мушкеты, с бешеной яростью ринулись на пехоту.
Посреди этого смятения и ужаса Уэверли вдруг заметил английского офицера, по-видимому, в высоких чинах, стоявшего одиноко и без всякой защиты у полевого орудия, которое он после бегства артиллеристов сам навел и разрядил по клану Мак-Ивора — ближайшей группе горцев, которая находилась в пределах его досягаемости.
Уэверли поразила его высокая, мужественная фигура; желая спасти его от неминуемой гибели, он бросился вперед, перегоняя самых быстроногих, добежал до него первым и крикнул: «Сдавайтесь!» Офицер ответил ударом шпаги, которая вонзилась в щит Уэверли; тот повернул его, и клинок переломился. В то же время алебарда Дугалда Махони уже готова была опуститься на голову офицера, но Уэверли перехватил и этот удар, и офицер, видя, что дальнейшее сопротивление бесполезно, и пораженный благородным стремлением Эдуарда спасти его жизнь, отдал ему обломок своей шпаги. Уэверли передал офицера Дугалду, строго наказав ему обращаться с ним хорошо и не пытаться его ограбить, обещая в награду полное возмещение за недоставшиеся трофеи.
Справа от Эдуарда еще в течение нескольких минут шла ожесточенная схватка. Английская пехота, прошедшая школу войны во Фландрии, держалась с большим мужеством. Но ее развернутые ряды были во многих местах прорезаны сплоченными массами кланов; а в последовавшей рукопашной как характер оружия горцев, так и их чрезвычайная свирепость и ловкость дали им решительный перевес над англичанами, которые привыкли рассчитывать главным образом на свой боевой порядок и дисциплину и видели, что порядок нарушен, а дисциплина ни к чему не приводит. Уэверли взглянул сквозь дым на эту картину резни и вдруг увидел подполковника Гардинера. Покинутый своими солдатами, которых он тщетно пытался собрать, он пришпоривал коня и гнал его через поле, желая возглавить небольшой отряд пехоты, который, прижавшись спинами к решетке его собственного парка (так как усадьба его была у самого поля боя), продолжал отчаянное, но безуспешное сопротивление Эдуард видел, что он уже весь изранен: и седло его и одежда были залиты кровью Уэверли страстно захотелось спасти этого прекрасного и мужественного человека, и он приложил к этому отчаянные усилия. Но ему пришлось быть лишь свидетелем его гибели. Прежде чем Эдуард мог пробиться сквозь толпу гаилэндцев, жадно набросившихся на добычу и яростно наседавших друг на друга, он увидел, как его бывший командир упал с коня, сраженный ударом косы, и как его, уже на земле, пронзили столькими ударами, что их хватило бы на то, чтобы загубить двадцать жизней. Но когда Уэверли подошел к нему, он еще мог различать окружающие предметы. Умирающий, по-видимому, узнал Эдуарда, так как пристально взглянул на него с глубоким упреком и сожалением и, казалось, силился что-то выговорить. Но, чувствуя, что смерть уже подступила к нему, он отказался от своего намерения и, молитвенно сложив на груди руки, предал дух свой создателю. Выражение, с которым он взглянул на Уэверли в эту предсмертную минуту, не так поразило Эдуарда тогда, в обстановке этого стремительного и беспорядочного натиска, как спустя некоторое время, когда он вновь мысленно представил его.
Теперь по всему полю разносились громкие крики ликования. Бой был дан и выигран повстанцами, и весь обоз, артиллерия и боевые припасы регулярной армии остались в руках победителей. Никогда еще не бывало более полной победы. Почти никто не спасся с поля боя, кроме кавалерии, бежавшей с самого начала, да и та разбилась на множество отрядов и рассеялась по всем окрестностям. Для нашего рассказа остается лишь упомянуть о судьбе Балмауоппла. Сидя на лошади, такой же своевольной и упрямой, как и всадник, он преследовал бегущих драгун более четырех миль; наконец человек десять беглецов, набравшись смелости, повернулись и разрубили ему череп своими палашами, доказав этим миру, что и у этого несчастного джентльмена были все же какие-то мозги. Таким образом, конец сего мужа помог установить обстоятельство, вызывавшее в течение всей его жизни самые серьезные сомнения. О смерти его сожалели немногие. Большинство же знавших его согласилось с выразительным замечанием прапорщика Мак-Комбиха, что при Шерифмюре потери были чувствительнее. А приятель его Джинкер прибег к своему красноречию для того только, чтобы снять ответственность за происшедшую катастрофу со своей любимой кобылы.
— Я же тысячу раз говорил лэрду, — заявлял он, — что стыд и срам подтягивать голову животины ремнем, когда она и так бы ходила с мундштучной уздечкой в пол ярда длиной, и что он обязательно наживет себе (не говоря уже о ней) какую-нибудь беду: или свалит ее, или еще чего-нибудь с ней натворит; а если бы он продел ей в удила хоть самое маленькое колечко, она бы ходила смирнехонько, как лошадка у деревенского продавца.