кровь. А над ним стоит Лобачев, ну да, Лобачев! А Розерта нигде нет, ушел от чекистов.
Лобачев Макарке не удивился:
— Давай с нами. Повезем этого гада в больницу, а потом...
Уже далеко отъехали — хватился Макар свертка с хлебом. Здорово шарахнул его бандит!
Так сам по себе и решился вопрос о записке.
(3) Макарово озеро. Июнь 1988 года
После наваристой ухи Саня быстренько вымыл посуду, предвкушая продолжение рассказа деда Макара, и подсел к нему. Старик осторожно погладил ногу, поморщился, возвестил:
— Можжит, опять дождю быть...
Саня взглянул на ясное небо, но спорить не стал.
— Сомневаешься в прогнозе? Напрасно, это у меня верный барометр. Только вот дороговато я за это бюро прогнозов заплатил. Через него, можно сказать, и в плен попал.
— Как в плен? — не понял мальчик.
— А так, обыкновенно, — горестно усмехнулся Макар Андреевич. — Под Харьковом в сорок втором...
Он поворошил сучья в костре, помолчал, проверяя себя: а надо ли бередить прошлое, стоит ли?
— Стратегии, конечно, по молодости не понимал и слова-то такого не слышал. Сейчас, знаю, вся война по полочкам разложена, на генштабовских картах расписана и обнародована.
Сказали нам, надо Харьков вернуть, ну и пошли вороча́ть. Я командир отделения, у меня семь человек. Роте нашей поручили к вечеру невеликую шоссейку западнее городка Балаклеи оседлать. Вот и вся стратегия.
Поднялись и пошли по команде политрука, ротного уже положило насмерть. Бежим, стреляем. Куда стреляем — не видим, одно ясно — враг спереди, там ихние «шмайссеры» стучат. Поле большое, открытое. Бежим, рты раззявив, сплошное «Ура!». А я все время на своих оглядываюсь, вдруг кто спасует. И догляделся, зацепило так, что белый свет померк, как в пропасть провалился.
Очухался в темноте. Нога не своя, хвать за нее, а в сапоге хлюпает. Жалко стало себя, но жалость глушу обидой на товарищей. Шоссейку, видать, взяли, а меня за убитого сочли. Ползу вперед и вижу: огоньки по полю перебегают. Курят, черти, а тут хоть подыхай. Закричал что было силы и сознание потерял.
Открываю глаза от яркого света — фонарик электрический в лицо бьет, дымом табачным пахнет. Я в те дни курил и за курево мог пайку хлеба отдать. Ребята, говорю, одну бы затяжку... И как прозрел: не наши это, не было у наших фонарей. А раз не наши, стало быть, немцы.
Не взяли мы свой рубеж. Вот тебе «броня крепка и танки наши быстры»...
Многие тыщи в те дни попали в окружение, а после и в плен. Из роты нашей у немцев оказалось вместе со мной человек двадцать и политрук, в голову контуженный. Он, бедняга, тут же отмучился: по красной звезде на гимнастерке опознали в нем комиссара и — в расход. А нас, рядовых, загнали за колючку, в лагерь для военнопленных.
Спасло меня то, что ногу насквозь прошило, никакая холера не привязалась, а условия были — страшнее не придумать. Держали под открытым небом, кормили раз в сутки: кусок хлеба с опилками, баланда с затхлой мукой.
И столько во мне злости на этих выродков накопилось, что встал я все-таки на ноги, не сдох.
По первому снегу отобрали охранники группу из тех, кто ходить мог, и повели на железную дорогу. Кумекаем, пути восстанавливать, партизаны их крепко шуровали. А нас в телячьи вагоны посадили и в Германию... Едем на запад, жить не хочется, тоска...
Макар Андреевич подбросил в костер сухару, и отблески пламени забродили по лицу, выхватили из темноты ближние кустарники. Саня неотрывно смотрел на его корявые руки, ломавшие сушняк, и ждал, что вот-вот он скажет спасительную фразу: «Тогда и удалось бежать к партизанам...» — и все завершится благополучно.
Но Макар Андреевич закончил совсем не так.
— О побеге думали все, не у всех получилось. И у меня не вышло: выломал доску в полу вагона, а тут станция, проверка, Избили так, что думал, конец пришел, больше не поднимусь.
(1) Лидингенхейм. Август 1943 года
Лотарингия. Маленький городок Айанж. Концентрационный лагерь Лидингенхейм. Здесь Воронкову выдали башмаки на грубой подошве и порцию мутной жижи с гнилой картошкой.
К лагерному рациону человек привыкает. Обувка так себе, но терпима. А вот когда стали номер накалывать на тело, Макар вышел из себя.
— Я не скот! — гневно запротестовал он.
— Я! Я! — оскалился эсэсовец. — Ти не есть скот, скот — это хорошо. Ти есть швайн! Руссиш швайн!
Макар потерял самообладание. Сейчас он схватит этого сытого, пышущего здоровьем блокфюрера и будет рвать ему горло...
Пленный сделал шаг вперед, и эсэсовец зацарапал лакированную кобуру пистолета. В этот миг на плечо Макара легла рука соседа по нарам, которого все звали Грузином. Никто, даже в канцелярии лагеря, не знал его фамилии. Был он молчалив, замкнут, но пленные тянулись к нему, чувствуя силу, волю, убежденность. Даже здесь Грузин занимался гимнастикой.
— Отставить, сержант, — твердо сказал Грузин. — Выдержка — это тоже оружие.
Кто он был, этот человек? Известно одно — летчик и, судя по возрасту, в немалом чине.
Кто Грузин? Этого изо дня в день добивался щеголеватый Валька Каин, в прошлом лейтенант-кавалерист Кучеренко. В ладной командирской гимнастерке, хромовых сапогах, с выпущенным из-под кубанки пышным чубом Валька Каин пользовался расположением коменданта и не уступал в палачестве матерым эсэсовцам.
Ежедневные допросы летчика он начинал так:
— Как поживаешь, сталинский сокол?
Грузин словно не замечал предателя.
— Так, — свирепел Кучеренко, — презираешь? Да? Гордый? Да? Чего ж тогда ты в плену, горный орел? Тоже ручки выше башки задрал, когда смерть в глаза посмотрела?
Молчание.
В ход шла нагайка.
Молчание.
Он так и не сдался, летчик Грузин. Когда в очередной раз Кучеренко накинулся на него, он вырвал нагайку и, отделав ею спину бывшего лейтенанта, брезгливо переломил черенок.
Наутро Грузина повесили.
А следующей ночью Вальку Каина настигла справедливая кара. Его нашли по подошвам сапог, торчавшим из выгребной ямы.
И без того невыносимая лагерная жизнь усугубилась донельзя. Тройные утренние и вечерние проверки, неоднократные подъемы по ночам, увеличенные нормы в каменоломне, уменьшенные пайки, наказания без малейшего повода...
Макару дважды не повезло.
Сначала его допрашивали с пристрастием как соседа Грузина по нарам. Немцев очень интересовало, кто расправился с их кровожадным холуем. Макар не знал этого и радовался тому, что не