Так, командуя самим собой, я стараюсь выйти из окружения. И совсем не думаю о том, когда и куда буду возвращаться. Как в танце: все внимание — телу. Но ужас есть ужас. Движения выходят торопливые и несуразные: организм учинил восста…
* * *
…ние манной каши — вот что все это напоминало. Бессильный, простодушный толстяк пытался сердиться! Он прямо-таки полыхал гневом.
— Эгоист! Себялюб! Получил, что хотел, — все, сполна! А теперь, только-только столкнувшись с первой трудностью, кидаешься в кусты! Я выполнил свое обещание! И смею настаивать…
К концу каждой фразы его голос взмывал до таких высот, что казалось, Лысый вот-вот всхлипнет. Чувство смешливой нежности, которое вызвала у меня его истерика, говорило о том, что он давно не знакомый и не пациент, а младший брат — не меньше! Но в запредельном приходится отказывать даже младшему брату. Насчет первой трудности он, конечно, загнул: я вовсю бился над трудностями позабористей. Уже на следующий день после открытия стало ясно, что я не смогу, не сумею удержать все это в своей квартире и в своем сознании. Тайна разрывала череп. Как и любому первооткрывателю, мне нужны были соучастники, свидетели, критики, апологеты… Не то чтобы я рассчитывал стать великим. Сфера, с которой пришлось соприкоснуться, была почти совсем чуждой. Доверься я профессионалам — и они мгновенно поднимут все на свой заоблачный уровень, оставив меня на бобах. Но открытие пролагало тропку в самые труднодоступные области человека. Поэтому просто хотелось немножко постоять у истоков — и чтобы меня запомнили — именно в таком положении. Тем более что я имел гигантское преимущество перед всеми профессионалами мира — мою неполноценную голову. И над тем, чтобы как-то подпустить поближе к Лысому головы полноценные во всех смыслах, стоило поднапрячься. Возможно, удалось бы даже облегчить его жизнь, но только надо было пробовать, испытывать. А Лысый по-прежнему не желал жить ни мышкой, ни свинкой, ни кроликом. Надо всем этим я, собственно, и размышлял, когда он огрел меня своей идеей, как обухом по затылку.
— Слушай, давай не тратить нервы на обсуждение заведомо невозможных вещей, — я старался говорить ледяным Тоном.
— А что тут невозможного?! Что?! — визжал Лысый. — Ты уже столько раз съездил в этот дом, столько раз видел и фоткал картину!
— Видел и фоткал. Но ни разу не трогал. Ты хоть понимаешь, о чем просишь?
— Понимаю! Потому и прошу!
— Хорошо, давай оставим пока моральную сторону. Как это выполнить технически? Я ни с того ни с сего вваливаюсь к нему с твоим холстом, никому ничего не объясняя, бегу наверх, по пути всех расталкиваю, а потом возвращаюсь оттуда с другим таким же холстом, гружу его в машину и сваливаю. Так?
— Погоди! Ты же сам говорил, что там подготовка идет! Кругом картины стоят. При таком беспорядке…
— Да откуда ты знаешь, что это за беспорядок и как он выглядит?
— А ты попытайся! Почему ты даже пытаться не хочешь?!!
Я устало опустился в кресло: эта оборона была непробиваема.
Господи, молю, сделай так, чтоб хотя бы визг прекратился!
— Мы, Жень, совсем не о таком договаривались…
— А о чем договаривались? Я должен был написать картину с ним вместе. С ни-и-и-им! А получается что? Просто переписал его вещь? Так я могу и с Бакстом, и с Куинджи, и с самим Дюрером поработать! Не-е-ет! Тут вся суть в том, что я — соавтор.
И раз я не могу оказаться рядом, а ему лучше вообще обо мне не знать, то пусть хотя бы моя картина будет на его выставке. Что, тайная радость — это так много?
— Еще раз говорю: невозможно…
Дальнейшая сцена была в духе фильмов Альмодовара, Озона или кого-нибудь другого, не менее чувственного и модного. Один мужик сидит в кресле, обиженно поджав губы, другой резкими, небрежными движениями перекидывает вещи из шкафа в чемодан. Прощание педиков. Я знал, что все может этим закончиться. И сейчас, когда все этим заканчивалось, ничего не мог поделать: и друг, и научная сенсация, и посмертная слава миражом растворялись в воздухе. Я вскочил.
— Ну ты же… Ты же сам художник, твою мать! Ты же понимаешь, что это его картина!
Лысый хлопнул дверцей шкафа.
— Его?! Его?! — уже прорыдал он. — Да что ты вообще во всем этом соображаешь, чтобы судить?!!
Нет, уж лучше мне было молчать: каждое слово только приближало нас обоих к порогу дурдома. Сев на чемодан и продавив его почти до полу, Лысый тряс плечами. Он даже не отводил в сторону свои красные глаза.
— Много знаешь, да? Конечно, где уж мне с моей жизнью в четырех стенах! Но что-то и тебе, всезнайке, неизвестно!
Он выпрямился.
— Не собирался тебе рассказывать, но, вижу, иначе — никак!
— Если ты…
— Сядь, — рявкнул Лысый.
Я даже оторопел: впервые он пытался повелевать. Зависла пауза, после которой он повторил свой категорический императив, но уже более низким и спокойным голосом.
Окна давно потемнели, а начавшаяся за ними морось добивала в горожанах остатки оптимизма: улица затихала. Лысый разглядывал свои перепачканные краской руки, словно впервые их видя.
— Я не знаю, как умерла мама. Она до последнего дня оберегала меня от людей, и даже когда приехала «скорая», просила не выходить из кухни. Так ее и увезли. Потом, через несколько дней, звонили из больницы… Но я не к тому! Просто мне всегда не хватало посторонних. Я уже был взрослый человек, неплохо писал и даже получил первый заказ на иллюстрации для детской книжицы, а разговаривать, общаться толком так и не научился. И всегда искал того, с кем смогу хотя бы нормально объясняться — вот так, как с тобой. Неожиданно для себя я впервые встретил такого совсем рядом. Нет, он был самым обыкновенным типом, просто наши квартиры очень удачно располагались: его балкон — под углом к моему. Когда он выходил покурить, мы время от времени перебрасывались фразами. Сперва дежурными — о погоде, о дворовых делах, потом стали что-то рассказывать друг другу… Естественно, я бдительно следил за тем, чтобы ни на улице, ни в подъезде с ним не столкнуться. А так, издали, мы и лиц друг дружки разглядеть почти не могли. Я видел только его очки и усы, а он — мою лысину! А может, и лысины не видел: она тогда поскромнее была.
Так вот, где-то лет четырнадцать назад от этого соседа я узнал о трагическом случае с одним из аборигенов двора. Молодой парень жил с матерью и тетками, пахал на каком-то комбинате. Ну а по выходным, как это водится, предавался с корешами известному увлечению. Раз они в подпитии вздумали пошляться по крышам. И парень сорвался. Сам или не совсем сам — не знаю: в любом случае, никого потом не посадили. И хоть дома у нас невысокие — пять этажей всего — треснулся он крепко. Когда вышел из комы, выяснилось, что у него амнезия. Полная! Вообще ничего не помнил — ни тятьки, ни мамки, ни имени. Подержали его какое-то время в больнице, но потом махнули рукой — и отдали родственникам. Я сам видел в окно, как его привезли: полдвора сбежалось. Ну, и, конечно, мне тогда сразу стукнуло: это — шанс. На что — неизвестно, но все равно шанс. Может, этот парень теперь окажется совершенно другим, новым — и не будет воспринимать меня так, как все. Терять было все равно нечего, и на следующий день я поспешил в соседний подъезд. Обдумав, конечно, детали. Оделся как полярник, перемещался только бегом, сплел какую-то глупую легенду про почтальона, особо не надеясь даже, что в нее поверят. Просто надо было, чтобы его мать открыла дверь — а дальше я сам как-нибудь проскочу, найду его, и все моментально выяснится. Но легенда даже не пригодилась: от них в тот день выносили какую-то мебель. Квартира стояла нараспашку, из нее непрерывно выходили люди — и на меня никто особого внимания не обратил. Так, только мужик в подъезде обернулся, но я ускорился — и он дальше потопал. Короче, подфартило.