Бледное лицо Цинны разрумянилось, из белой лилии оно превратилось снова в розу, но только на одно мгновение.
―Какое несчастье! Какое несчастье! ― запричитал почтеннейший Агоштон. ― Лучше бы уж я до смерти своей оставался в Ваце.
― Дальше, дальше! ― подгонял девушку Поросноки. Лештяк судорожно вцепился рукой в спинку кресла; все закружилось у него перед глазами; как маленькие чертики, насмешливо затанцевали круглые буковки, в изобилии рождавшиеся под пером нотариуса на бумаге протокола. Он закусил до крови губы: «Ох, только бы выдержать еще полчаса, не показать своей слабости!»
― Дальше? ― еле слышно переспросила Цинна, сломленная и измученная. ― Ну да… Что же было дальше? ― Она потерла рукой свой гладкий, как мрамор, лоб. ― Он ходил в ратушу, брал на ночь из сундука кафтан домой, смотрел на него, как на образец, и шил другой, подобный ему. Прошлой ночью заказчики получили кафтан.
― Все ясно, ― пробурчал Поросноки. ― Старик был горд и тщеславен ― желая показать, что оба кафтана совершенно одинаковы, он надел на себя новый, ― чтобы упиться признанием своего таланта.
― А кто же были заказчики? ― спросил Берчек из Сегеда, подумав про себя: «Не наши ли?»
― Не знаю, ― ответила Цинна. ― Покойный тоже не знал. Все делалось втайне. «Какой-то далекий город», ― говорил он мне.
― Мы должны найти этот город, ― скорбно проговорил господин Агоштон.
― И мы найдем его, ― ответил бургомистр тихим глухим голосом. (Это были его первые слова после признания Цинны.)
― То ли найдем, то ли нет, ― горько отозвался со скамей для публики почтеннейший Пермете, ― а пока, сударь, будьте мужчиной, вынося приговор… если сможете, конечно.
Господин Пермете словно влил в жилы Лештяка свежей горячей крови. Это его-то, Михая Лештяка, уговаривают быть мужчиной?!
Глаза бургомистра сверкнули.
― Да, я буду им! ― сурово промолвил он, доставая из кармана скрепленный печатями указ.
Лештяк встал и начал торжественно читать:
― Мы, Леопольд Первый, божьею милостью император австрийский…
Он задыхался, голос его перешел в хрип, руки дрожали; ему не хватало воздуха, и он передал указ Агоштону:
― Прочтите, сударь. ― Потом обессиленно добавил: ― Ведь и я ― всего лишь человек.
Но тотчас же, будто устыдившись своих слов, приказал Пинте:
― Распахните окна! Мне стало дурно от… от спертого воздуха.
Тем временем Агоштон огласил указ монарха, согласно которому за воровство и измену на территории Кечкемета разрешалось немедленное судебное разбирательство и городской суд облекался властью решать вопрос жизни или смерти горожан.
― Начнем голосование!
Первое слово принадлежало Поросноки:
― Эта девица предала город. Я приговариваю ее к казни через отсечение головы.
Затем высказался господин Бёрчёк.
― Обезглавить! ― бросил он коротко. Моллах Челеби сказал так:
― Она сделала это из любви. Не виновна!
Очередь дошла до достойного Ференца Балога.
― Она не знала, что своим поступком навлекает смертельную опасность на город. Пусть в монастыре замаливает свой грех!
Наступила такая тишина, что, казалось, слышно было, как стучат сердца и даже как в одном из окон бьется о стекло залетевший в комнату мотылек. Два голоса требовали смерти, два ― сохранить жизнь.
Наступил черед цегледского пряничника. Он так долго раздумывал, что даже чуб взмок.
― Хватит с нее тюрьмы, ― с трудом выдавил он из себя. Легче стало дышать тем, чье сердце, проникшись жалостью, склонялось к помилованию девушки, тем, кто не желал, чтобы эту дивную белую шею скосил топор палача. Оставался еще господин Агоштон.
― Смерть ей! ― жестоко прошипел он.
Снова голоса разделились поровну. Решать должен был председательствующий. Какой страшный миг!
Михай Лештяк встал, усилием воли совладал с собой, упругим движением распрямил он свою статную фигуру, спокойно и неторопливо взял в руки булаву, лежавшую на столе рядом с саблей, и повертел ее в руках.
Вдруг раздался треск: булава была сломана.
― Смерть, ― ясно и отчетливо проговорил Лештяк. Девушка в ужасе взглянула на него и, издав душераздирающий крик, лишилась чувств.
Из публики донеслось шиканье, но его заглушили возгласы восхищения.
― Все-таки он великий человек! ― шептали один другому кечкеметцы.
― Дурной человек! ― пробормотал Моллах Челеби.
А Лештяк, ни на кого не обращая внимания, оставил председательское место: теперь его уже ничто не связывало. Он склонился к своей возлюбленной, приподнял ее, поцеловал и прошептал ей на ухо:
― Не бойся, я спасу тебя.
― Смелый человек, ― тихо заметил своим коллегам почтенный Пермете.
А смелый человек твердым мужественным шагом оставил залу, словно ничего не случилось, пошел домой и, запершись в комнате один на один с обезглавленным трупом старика, в течение нескольких часов разговаривал с ним:
― Ну, зачем ты это сделал, зачем? Видишь, сколько бедствий причинил ты себе, мне и ей. Ты ведь не был дурным человеком, я это знаю… Тщеславие сгубило тебя, ― и в тебе разбудили этого истинно венгерского зверя! Из тщеславия ты сшил этот кафтан, из тщеславия отдал тот. Ты впутал в свою затею бедную девушку. О, лучше бы ты не делал этого: ведь сердце, а не рассудок двигали ее поступками. И ты нашел ее уязвимое место. И вот все рухнуло. А я стою здесь, подавленный и сломленный… Не сумел я оценить сокровище, эту бедную девушку… И сам я тоже отдался честолюбивым мечтам… Вот куда они завели меня…
Выговорившись, он перешел в другую комнату и отыскал большую кошелку с золотыми.
― Возьми это, душенька Эржи, выйди в палисадник и разбросай деньги среди народа!
Причитавшая по крестному девица была поражена до крайности, однако не посмела ослушаться могущественного бургомистра Кечкемета; полными пригоршнями она швыряла сверкающие золотые монеты прямо на дорогу, в пыль и песок, в придорожные кусты.
Бургомистр некоторое время наблюдал из окна, как набрасываются на золото и дерутся из-за него прохожие.
Но когда Эржи вернулась, Лештяка уже не было в доме. Его и след простыл. Когда он ушел и куда ― никто не видел. Больше ни один живой человек не говорил с ним в Кечкемете.
* * *
На четвертый день была назначена казнь Цинны. Долгих три дня протомилась девушка в камере смертников. Она молилась у распятья, перед которым днем и ночью дрожали огоньки двух восковых свечей.