Легостаев говорил и говорил. Вначале его хотелось слушать потому, что он говорил необычно, а потом — чтобы поспорить с ним.
На этот раз он не дал им развязать дискуссию.
— Знаю, знаю, — останавливая их предостерегающим жестом, сказал Легостаев. — Сейчас кинетесь меня опровергать. Бичевать за индивидуализм. Да поймите вы, черти, самое страшное — оно у каждого свое. И любовь своя, и счастье свое, и горе свое, и даже смерть — своя.
«Поразительно, — подумал Максим, — он будто знает, что нам предстоит разлука…»
— Ну что приуныли? — разглядев в красных отблесках костра неулыбчивые лица Ярославы и Максима, спросил Легостаев. — Давайте-ка лучше уху сочиним, а? Ушица у меня получается славная, не ушица — симфония!
— А у нас лисички жареные, на подсолнечном масле, — похвасталась Ярослава.
— Это — чудо! — зарокотал Легостаев. — Восхитительно! Лучшие повара французской кухни посдыхают от зависти. Но мы еще не знаем, какую лепту в наш королевский ужин внесет Максим. Впрочем, я прозреваю: вчера сей верный рыцарь высаживался с катера, пришлепавшего из Тарусы.
— Действительно, я ездил за хлебом и маслом, — подтвердил Максим.
— За хлебом? Но какой мужчина везет из Тарусы один хлеб?
— Похоже, вы превратили свою лодку в наблюдательный пункт, — попробовал отшутиться Максим, выуживая, однако, из сумки поллитровку.
— Что я говорил! — обрадовался Легостаев.
Он не разрешил притронуться к бутылке, пока не сварится уха. Долго и старательно колдовал над котелком. С наслаждением потрошил рыбу, вместе с Ярославой ходил мыть ее в проточной воде, аккуратными кубиками нареза́л картофель, отмеривал перец, семена укропа, клал в дымящееся варево лавровый лист. В эти минуты из него нельзя было выжать ни слова, он становился замкнутым и серьезным, будто от этого зависел вкус ухи. Зато, когда в котелке аппетитно забулькало и от костра вместе с едким дымком потянуло восхитительным ароматом ухи, он снова стал болтливым.
— Милая, обаятельная принцесса Ярослава, позвольте мне быть вашим личным виночерпием. — Гривастая голова Легостаева склонилась над стаканом, и даже при свете костра голубыми озерцами сверкнули его глаза. Зачерпнув деревянной ложкой кусок рыбы, он бережно положил его в миску, протянутую Ярославой. — Мы с Максимом уничтожим окуня, а вам я жертвую судачка. С превеликим трудом, с риском для жизни был выужен оный судачишко! Но извольте сперва опорожнить чарку.
Легостаев стремительно опрокинул в рот стаканчик водки и без промедления принялся за еду. Это было истинное упоение едой, и, глядя на него, набросились на уху Максим и Ярослава. Причмокивая от удовольствия, ела и Жека.
— Представьте, сегодня в лодке меня терзал один и тот же назойливый вопрос, — вдруг оживился Легостаев. — Что у вас за странное имя — Ярослава? Та, что плачет в Путивле, — Ярославна. А вы — Ярослава. Что это еще за вольности?
— Максиму нравится, — улыбнулась Ярослава.
— Игорем его наречь! — потребовал Легостаев. — Князем Игорем! Справедливости жажду и — истины! Сплошные загадки! Имя — русское и быть вам этакой бледнолицей девахой с румянцем во всю щеку, с косой до колен да с васильковыми глазами. И на тебе: смуглянка, южная ночь, едва ли не Земфира из табора. Что за парадоксы, что за шуточки? Настоящий вызов природе и истории! О чем думали ваши папа и мама, нарекая вас Ярославой?
— Вы еще больше удивитесь, если узнаете, что она родилась в Энгельсе, — любуясь Ярославой, сказал Максим.
Легостаев не заметил недовольного взгляда Ярославы, обращенного к Максиму. Она как бы предостерегала его, чтобы он не продолжал.
— Вот как? — удивился Легостаев. — Выходит, среди немцев Поволжья? И владеете немецким языком?
— Что вы| — поспешно возразила Ярослава: она не настолько хорошо знала Легостаева, чтобы откровенничать с ним. — Мне не было еще и года, когда родители уехали оттуда.
Максим зарделся от смущения, поняв, что сказал лишнее. Легостаев уловил их настроение и разлил оставшуюся водку в стаканы.
— Каюсь, — сказал он. — Люблю под ушицу тяпнуть чуточку сверх плана. — Выпив, он задумался. — Вот ведь как бывает. Иной раз едешь за тысячи километров искать интересных людей — поездом, самолетом, а то и на собаках. А их и искать не надо — они рядом. Я не волшебник, но хотите скажу, кто вы?
— Попробуйте, — насторожилась Ярослава.
— Ну, во-первых, вы оба москвичи. Во-вторых, поженились года четыре назад. В-третьих, а скорее, во-первых, все еще влюблены друг в друга, как молодожены. А главное — боитесь разлуки.
— Ой! — не выдержала Ярослава, всплеснув руками.
— Я знаю все, — хвастливо заявил Легостаев. — От сотворения мира до наших дней.
— А чем объяснить, что в древние времена было много пророков? — спросил Максим, стараясь увести разговор от биографических подробностей. — Или же люди за века настолько отшлифовали их мысли, что они превратились в афоризмы?
— Блестящая догадка! — воскликнул Легостаев. — Этой надеждой живу и я — все, что я говорю сегодня, у этого костра, через мильон лет станет сверкать, как алмаз. Хотите знать, юноша, кем вы работаете?
Максим пожал плечами.
— Вы — учитель.
Максим не мог скрыть удивления.
— Еще не все. Преподаете литературу.
— Не угадали. Я — историк.
— Чуть-чуть не угадал, — самодовольно сказал Легостаев, хрустнув сочной луковицей. — Но чуть-чуть не считается. Остается недоумевать, почему я до сих пор не возведен в ранг прорицателя.
— Вы и в самом деле прорицатель, — оказала Ярослава.
— Э, не преувеличивайте, не переношу неумеренной похвалы, — шутливо пробасил Легостаев. — Нужно ли быть волшебником, чтобы это разгадать. Все написано на ваших лицах. А я по профессии художник, и мне лица людей вовсе не безразличны. Могу лишь сказать, что расстаетесь вы в весьма грозное время. И кто знает, может, каждый день, проведенный здесь, на Оке, потом будет вспоминаться, как неповторимое чудо.
— Сложное время, — задумчиво произнес Максим. — Но нам ли бояться грозы!
— И все-таки не очень радостно, если молния угодит в ваш дом. — Чувствовалось, что Легостаеву не терпится ввязаться в жаркий спор, но он сдерживает себя, напрягая свою волю. — Нет ничего отвратительнее войны. Разве это не противоестественно, что мозг человека занят войной, занят мыслью, как лучше, изобретательнее, хитрее убить, уничтожить? Вот вам величайшая трагедия нашего века. Зачем рожать детей? Чтобы они шли под ружье? Какой смысл строить дома? Чтобы их тут же охватило пламя пожаров? Предчувствие неминуемой войны обрекает человека на страшное безволие, парализует его, отбивает желание мыслить. Понимаете, мыслить! Война — и у рабочего опустились руки, из них вырвали молот. Война — и не вспаханы земли. И не целованы девушки. И разбита любовь. И пустота в душе.