Никакой особой помощи от олонецкой ЧК Гудошников не ждал и обещаниям Муханова не очень-то поверил: у него своих дел невпроворот. Небольшой отряд из чекистов и приданных им красноармейцев вместе с начальником уезжал куда-то с раннего утра, возвращался поздно, а то и вовсе пропадал дня на два-три. По ночам Сергей вел допросы, подолгу беседовал с какими-то людьми, запершись в своем кабинете, или сидел в засадах. Гудошникова он поселил в подвальной комнате здания ЧК, где спал иногда сам, наказал дежурным выдавать ему солдатский паек (паек убитого в перестрелке Шлюнько) и словно забыл о своем бывшем комиссаре. Несколько дней Никита терпеливо ждал, когда освободится Муханов и они «тряхнут» Жилякова, но, так и не дождавшись, снова отправился в самостоятельные розыски.
О смерти владельца диковинной рукописи Христолюбова Никита узнал вскоре после приезда в Олонец. Дом купца Микитова он разыскал без труда, но самого купца уже давно не было в городе, а комнаты заселяли теперь рабочие, приехавшие на лесопильный завод. И только старушка из бывшей прислуги купца вспомнила одинокого старика, жившего когда-то в этом доме. И, вспомнив, всплакнула.
— Он, горемычный, три дня после смерти лежал, пока хватились да двери сломали. Умирал — воды подать некому было…
— Где его вещи? — спросил Гудошников. — Кому передали вещи?
— Вы что же, родственник его? — спросила старушка. — За вещами приехали?
— Родственник, — сказал Гудошников.
— Э-э, да какие теперь вещи найдешь? — вздохнула она. — Нынче время такое — люди теряются — не найдешь. Вот батюшка наш, Алексей Иванович Микитов, как пропал в переворот, так доселе нету. А жалованья мне не заплатил…
— Может быть, кто на похороны приезжал? — спрашивал Никита, чувствуя безнадежность. — Родственники, друзья?
— И не помню, батюшко, не помню, — охала старушка. — Нынче так все меняется, память-то и схватывать не поспевает… Может, и был кто… А какие вещи-то у старика были? Похоронили в заплатанной рубахе… Какие были, так на продукты сменял, поди… Гол как сокол старичок-то был.
— Может, какие вещи людям раздавали, кто хоронить помогал, — напирал Гудошников. — Как это по обычаю положено…
— Хоронили-то его извозчики, — вспомнила старушка. — Отвезли на кладбище да закопали… Может, что и брали — кто знает?
В комнатах Христолюбова жила многодетная семья погорельцев. О бывшем хозяине квартиры ничего толком не знали: помер какой-то старик, их переселили сюда — вот и все. С позволения новых жильцов Гудошников обшарил в квартире все углы, поднял несколько половиц и даже стены простучал. Никаких тайников, конечно же, не было, а вот сундук, о котором упоминалось в письме Жилякова, стоял на месте. И погорельцы подтвердили: переехали сюда — сундук был, только пустой. И в доказательство выгребли из него свои скудные пожитки. Никита посмотрел внутрь, пощупал рукой темные от времени стенки… Вот здесь еще недавно лежала рукопись. Ее можно было вынимать из сундука, класть на место: она была реальной, видимой… Тихая, щемящая злость овладела Гудошниковым. Почему раньше молчал профессор Крон? Он знал о рукописи еще в девятнадцатом, но почему молчал?! Он, активный деятель археографической комиссии, тогда еще существовавшей? Почему даже Гуляеву, давнему приятелю и сподвижнику, и словом не обмолвился о письме из Олонца? Хотел быть единоличным первооткрывателем дохристианской письменности на Руси либо вовсе не желал, чтобы такое открытие произошло?
Сиди вот теперь и гадай, а толку от такого гадания — ноль, потому что нет в России Крона, нет в живых Христолюбова. И нет рукописи, писанной таинственным письмом.
Но был еще Жиляков — видевший ее! Возможно, что он остался единственным из тех, кто когда-либо притрагивался к бесценным пергаментным листам…
Жилякова дома не оказалось. Молодая еще, косоглазая женщина, в китайском халате, недружелюбно осмотрела Гудошникова, скользнула взглядом по ордену на френче, протезу и, как показалось, глядя в сторону, бросила:
— На службе Андрей Павлович, в семинарии.
И захлопнула перед носом дверь. Гудошников не надеялся на радушный прием, однако холод и даже какое-то презрение возмутили его. Он постоял перед закрытой дверью, затем, изловчившись, пнул ее и заспешил по ступеням вниз. За спиной щелкнуло, визгливо скрипнули петли.
— Что еще нужно? Что вы ходите стучите? А еще инвалид!
Никита не дослушал и тяжело ступил на улицу. Ковыляя в семинарию, он пытался успокоить себя и одновременно ругал за мальчишество. Ну зачем в двери-то пинать? Кто виноват, что его не встречают с распростертыми объятиями? Кто — сам-то он? Инвалид, говорят, инвалид, и всё! Ну орден имеет, так им, всем этим «бывшим», награда его как бельмо на глазу. По письму видать, семейка Жиляковых не из тех, кто принял революцию. Эта порода еще опаснее врагов. Тех хоть в бою можно шашкой достать, а эти, лояльные, живут себе, посмеиваются, и ничем ты их не возьмешь. Ишь, ведьма косоглазая, — инвалид!..
Слова этого Гудошников терпеть не мог и не считал себя инвалидом, не успел еще в свои двадцать с небольшим лет свыкнуться с собственным увечьем и частенько, забывшись или спросонья, вскакивал, делал шаг и валился на бок, сразу же вспоминался жаркий июльский день девятнадцатого года, крохотная деревенька на рыжем от зноя бугре, откуда били орудия. Лавина конников заходила с фланга, но почему-то очень медленно, как казалось комиссару полка Гудошникову. Лошади сгрудились у овражка, смешались, потом вытянулись в цепь вдоль него и пошли как-то вяло, словно раскисли на жаре. Между тем батарея белых уже засекла маневр, и первые снаряды вздыбили землю у оврага. Чей это был эскадрон, Никита не знал, может, и бравый Муханов сомлел тогда от зноя, но надо было спасать атаку. Комиссар выехал из укрытия и поскакал напрямую, минуя овраг. Жаркий ветер облизывал потное лицо, разгоряченный жеребец нес всадника по полю на виду у белых пушкарей, и Гудошников уповал лишь на то, что снаряд на него тратить не станут. Он уже достиг кустарника в начале оврага, пригнулся, чтобы не сшибло фуражку, и в это время взрыв опрокинул его вместе с лошадью. Ремень карабина перехватил горло, притянул к груди голову, однако комиссар инстинктивно вскочил на ноги, как полагается в сабельном бою, чтобы не затоптали свои, и тут же рухнул на землю. Ступня левой ноги почему-то была вывернута назад, из разорванных галифе хлестала кровь. А рядом бился в агонии жеребец с распоротым брюхом и курилась, остывая, воронка…
Ногу пытались спасти и отняли только через месяц, когда от конской шерсти в ране началось гниение. В то время в России, плодившей калек с войны четырнадцатого года, слово «инвалид» было привычным и расхожим, но Гудошникову оно казалось таким же уродливым и неестественным, как и его культя…