Наверное, противная, злая старуха. Педантичная и придирчивая.
Послышался смех. И голос сказал:
— Придирчивая — это верно. Педантичная? Пожалуй.
— Вы и мысли читаете? — растерялся я.
— Не я, а когитатор. Специальная установка.
Я не ответил, мысленно прикидывая, как обмануть эту чёртову установку.
— Не обманете, — сказал голос.
— Это непорядочно.
— Что?
— Не-по-ря-до-чно! — рассердился я. — Некрасиво! Нечестно! Подглядывать и подслушивать нечестно, а в черепную коробку к человеку лезть и совсем подло.
Голос помолчал, потом произнес строго и укоризненно:
— Первый больной в моей практике, возражающий против когитатора. Мы же не подключаем его к здоровому человеку. А у больного просматриваем все: нейросистему, сердечно-сосудистую, дыхательный аппарат, все функции организма.
— Зачем? Я здоров как бык.
— Обычно наблюдатели не встречаются с больными, но мне разрешили.
Теперь я уже видел, кому принадлежал голос. Отражающая поверхность экрана потемнела, как вода в омуте, и растаяла. На меня смотрело лицо молодой женщины в белом, с короткой волнистой стрижкой.
— Можете спрашивать — память вернется, — сказала она.
— А что со мной?
— Вам сделали операцию. Пересадка сердца. После катастрофы. Вспоминаете?
— Вспоминаю, — сказал я. — Из пластмассы?
— Что?
— Сердце, конечно. Или металлическое?
Она засмеялась с чувством превосходства учительницы, внимающей глупому ответу ученика.
— Не зря говорят, что вы живете в двадцатом веке.
Я испугался. Неужели им уже все известно? А может быть, так и лучше: ничего не надо объяснять, незачем притворяться. Но я на всякий случай спросил:
— Почему?
— А разве не так? Искусственное сердце применялось давным-давно. Мы заменили его органическим, выращенным в специальных средах. А вы мыслите категориями двадцатого века, как и полагается специалисту-историку. Говорят, вы знаете все о двадцатом веке. Даже какие туфли носили.
— На гвоздиках, — засмеялся я.
— Что, что?
— На гвоздиках.
— Не понимаю.
Я вздохнул. Распространеннейшее, столетия бытовавшее слово, дожившее до ядерной физики, уже исчезло из словаря двадцать первого века. Интересно, чем они заменили гвозди? Клеем?
— Вот что, милая девушка… — начал я.
Но она со смехом меня перебила:
— Это так в том веке говорили — милая девушка?
— Вот именно, — сурово подтвердил я. — Мне надоело лежать, я хочу одеться и выйти.
Она нахмурилась.
— Одеться вы можете, платье вам будет доставлено. Но выйти пока нельзя. Процесс обсервитации еще не закончен. Тем более после шока с потерей памяти. Мы еще проверим ваш организм в привычных для вас нейрофункциях.
— Здесь?
— Конечно. Вы получите вашего “механического историка”. Причем лучшую, последнюю его модель. Без кнопочного управления. Настройка автоматическая, на ваш голос.
— А вы будете подглядывать и подслушивать?
— Обязательно.
— Не пойдет, — сказал я. — Не буду же я при вас одеваться и работать.
Веселое удивление отразилось в ее глазах. Она с трудом сдерживалась, чтобы не рассмеяться. Спросила, прикрыв рот:
— Это почему же?
— Потому что я живу в двадцатом веке, — отрезал я.
— Хорошо, — согласилась она. — Я выключу видеограф. Но внутриорганические процессы останутся под наблюдением.
— Ладно, — сказал я. — Хоть вы и седьмая, но все-таки умненькая.
Она опять не поняла, но я только рукой махнул. Чехова она явно не читала или не помнила. А миленькая рожица ее на экране уже исчезла. Исчезла вдруг и часть стены, пропустив в комнату что-то похожее на радиатор из переплетенных прямоугольных трубок. “Что-то” оказалось обыкновенной вешалкой, на которой с удобством разместилась моя предполагаемая одежда.
Я выбрал узкие светлые брюки, закрепленные внизу, как у наших гимнастов, и такой же свитер, напомнивший мне знакомую вестсайдку. В зеркальном пространстве экрана отразилось нечто, малопохожее на меня, но вполне респектабельное и не оскорбляющее глаз. Не в белье же встречать людей нового века! Я обернулся на шум позади меня, словно кто-то вошел на цыпочках. Но это был не человек, а нечто, отдаленно напоминавшее плоский холодильник или несгораемый шкаф. И вошло оно непонятно как, будто возникнув из воздуха вместо исчезнувшей вешалки. Вошло и замерло, мигнув зеленым глазком индикатора.
— Интересно, — сказал я вслух, — должно быть, это и есть мой “механический историк”.
Зеленый глазок побагровел.
— Сокращенно: Мист-двенадцать, — сказал шкаф ровным, глухим, лишенным интонационного богатства голосом. — Я вас слушаю.
ГЛОССАРИЙ МИСТАЯ долго молчал, прежде чем начать разговор. Девушке я поверил: ни подсматривать, ни подслушивать она не будет. Но о чем говорить с этим механическим циклопом? Не сеете кий же разговор вести.
— Каков объем твоей информации? — спросил я осторожно.
— Энциклопедический, — ответил он немедленно. — Более миллиона справок. Могу назвать точную цифру.
— Не надо. Предмет справок?
— Предел глоссария — двадцатый век. Характер справок неограничен.
Мне захотелось его проверить:
— Назови мне имя и фамилию третьего космонавта.
— Андриан Николаев.
И то и другое совпадало. Я подумал и спросил опять:
— Кто получил Нобелевскую премию по литературе в шестьдесят четвертом году?
— Сартр. Но он отказался от премии.
— А кто это Сартр?
— Французский писатель и философ-экзистенциалист. Могу сформулировать сущность экзистенциализма.
— Не надо. Когда была построена Асуанская плотина?
— Первая очередь закончена в шестьдесят девятом году. Вторая…
— Хватит, — перебил я, с удовлетворением подумав, что у нас она была построена на пять лет раньше. Не все, очевидно, до буквочки совпадало у нас с этим миром.
Мист молчал. Он знал многое. Я мог начать разговор на самую для меня важную тему нашего опыта. Но подойти прямо к ней я все-таки не решился.
— Назови крупнейшее из научных открытий в начале века, — начал я осторожно.
Он отвечал без запинки:
— Теория относительности.
— А в конце века?
— Учение Никодимова — Яновского о фазовой траектории пространства.
Я чуть не подскочил на месте, готовый расцеловать этот многоуважаемый шкаф с мигающим глазом — он подмигивал мне всякий раз, когда отчеканивал свой ответ. Но я только спросил: