В эти сутки Сутоцкий как бы сник, держался скромно и помалкивал. Андрей старался не глядеть в его сторону, и старшина чувствовал это жесткое отчуждение.
На северо-западных склонах высоты пошел разнолесок, сосны пропали. Тянуло прелью и грибами. Они попадались на каждом шагу — сытые, подбоченившиеся белые, красноголовые, ровные, как стрела, подосиновики. Иногда выпадали россыпи рыжиков и лисичек.
— Вам не кажется странной такая тишина? — спросил Матюхин у товарищей. — Даже погрузка не ведется.
— Воскресенье… — опять вздохнул Гафур.
— Ну и что?
— Так у них же всегда в воскресенье потише.
Матюхин задумался. Гафур прав — немцы дисциплинированно соблюдают воскресный отдых, особенно утренний: молитва, жирный завтрак, некоторое расслабление. Но позднее словно спохватываются и делают те дела, которые остались от недели. Делают быстро, четко, но как бы скрывая от самих себя работу, переводя ее в удовольствие.
— Что ж… подождем, пока они отдохнут.
К полудню на выгоне за рекой стали собираться солдаты, потом начали подъезжать машины. Стало шумно и крикливо. Появилась походная автолавка. Возле нее толпились солдаты, солнце засверкало на бутылках.
Начался солдатский отдых — с песнями, лихими выкриками и танцами. Странно было смотреть на этот, словно бы и бесшабашный, но тщательно отрегулированный разгул: ни драк, ни пьяных, ни ругани. Все хоть и шумно, а очень-очень прилично и дисциплинированно. Лучшее место — старшим по званию, первый стакан пива или рюмка шнапса — им же. Должно быть, за это старшие по званию не замечали расстегнутых мундиров, закатанных рукавов — свобода на отдыхе есть свобода…
Машин становилось все больше, но гомон улегся, я отдыхающие немцы чинно расселись на траве вдоль давнего, видно еще колхозного, стадиона — на нем еще сохранились футбольные ворота. Конечно, офицеры уселись на принесенные, специально сколоченные, оструганные скамьи — солнце бликовало на них желтыми, масляными пятнами. Конечно, нашлись фотографы, которые уселись за обоими воротами.
За машинами уже прыгали футболисты в трусах и сапогах. Но матч не начинался. Ждали, видимо, начальство.
Оно появилось как раз вовремя — футболисты вышли на разминку. Каждая команда бежала со своей стороны поля. Бледные, незагорелые — с левой половины поля, где зрителей было побольше, а смуглые — с той, где среди зрителей, пятная зеленый травяной фон черными выходными мундирами, сидели эсэсовцы.
Начальство подъехало с двух сторон и одновременно, как по команде, стало занимать свои места, серо-зеленое, армейское, — на одной стороне поля, шиковатое, со стеками, черно-белое, — на другой. Минуты ушли на приветствия и устройство, еще минуты — на сосредоточение внимания и проводы размявшихся команд. Судья, конечно же, плотный, с пучочком, дал свисток, и команды вышли на поле.
Что-то несерьезное проступало в этом так тщательно организованном матче. Странно было смотреть на людей в сапогах с широкими голенищами, мечущихся по зеленому полю, на зрителей, которые свистели, орали, иногда вскакивали и трясли над головой кулаками. Странно и непривычно. Может, и потому, что крики не умолкали и тогда, когда ничего особенного на поле не случалось. Зрители кричали потому, что им разрешили кричать, потому что так принято.
Начальство на обеих сторонах поля изредка косило по сторонам, словно прикидывая — не переходят ли зрители установленные нормы поведения, не пора ли навести порядок? Но все шло хорошо — кричали и свистели, стучали бутылками и консервными банками в строгом соответствии с установленными нормами, в рамках той дисциплины, которая предусмотрена для подобных зрелищ.
До стадиона от разведчиков, залегших на опушке разнолесья, было метров триста — триста пятьдесят, и они видели матч так, как видели такие же матчи в детстве, когда их, голоногих, загоняли на скамьи за ворота. Сутоцкий сразу же искренне увлекся игрой и даже вскрикивал, когда загорелые пробивались к воротам бледных — он по привычке болел за армейцев. Гафур почти не смотрел на игру — не понимал ее. В его местах в футбол играли редко. Матюхин сдерживал бешенство. Он вспоминал лагеря, игру сытых охранников, их полупьяные вопли. Матчи кончались экзекуцией провинившихся пленных. Возбужденные футболом охранники били с особенным упоением. Из наказанных выживали немногие…
И только Грудинин, отползший в сторонку, под куст жимолости, и наблюдавший за игрой и зрителями через оптический прицел, был собранно-спокоен. К середине первого тайма он подполз к Матюхину и доложил:
— Генералов там нет, но полковники…
— Оберсты? — почему-то резко спросил Андрей.
— Ну оберсты… Они имеются. Не пустить ли их в расход?
— Николай Васильевич, а себя не выдадим?
— А вы молчите, спрячьтесь Я теперь в эту штуку поверил, — он показал на уже надетою насадку. — Мы им тут устроим воскресенье.
— А если заметят и атакуют?
— Так между нами ж речка! Пока форсируют, мы ой куда убежим.
— Ладно… — облизал губы Матюхин. — Начинайте.
Он подполз к ребятам и лег между ними.
— Давайте чуть отойдем вглубь. Дадим простор Грудинину.
— Какой простор? — обернулся увлеченный игрой Сутоцкий.
— Сорвем этот праздничек.
Сутоцкий еще с недоверием покосился на Андрея, но подался назад. Теперь все трое смотрели на футбольное поле с новым, тревожным интересом.
Но Грудинин не спешил. Он вынул из подсумков обоймы с патронами, как на занятиях, разложил их под рукой аккуратными стопочками: обычные патроны поближе, с зажигательными пулями подальше. Потом снял пилотку и положил рядом. Вычислив расстояние и установив барабанчик на нужную дистанцию, он несколько раз прицелился, клацая вхолостую, и замер.
У ворот загорелых эсэсовцев образовалась куча мала, донесся заливистый свисток. Кто-то из бледных армейцев попытался спорить с судьей, но толстяк решительно растолкал спорщиков и назначил штрафной удар. В те годы футболисты еще не знали «стенки», и потому бледные и загорелые смешались, перебегая с места на место. Здоровенный эсэсовец установил мяч и медленно отошел для разбега. Зрители неистовствовали — ревели, свистели, били в банки. Подключились шоферы, и над полем заревели клаксоны.
Загорелый эсэсовец подтянул голенища сапог и чуть наклонился вперед. Рядом с разведчиком раздался уже знакомый хлопок. Эсэсовец дернулся и упал лицом в землю. Голая нога в сапоге, такая заметная на зеленой траве, судорожно подтягивалась и распрямлялась.
Ни зрители, ни игроки не поняли, в чем дело, и продолжали неистовствовать. К игроку подбежал судья, наклонился и тоже свалился на бок. Стадион стал замирать. Творилось нечто непонятное и потому ужасное.