Не случись в то время вихрастого, носатого, «под американца» ведущего себя репортёра, разве столкнула бы его судьба с той, мужем которой…
Беляев внезапно будто поперхнулся в мыслях, остановился, ощутил на щеках теплоту, даже спрятал под веками глаза, словно оборванец приятель мог прочитать по ним, о чём он подумал.
Серебряков уже умылся, переодел бельё, завязал у потемневшего, засиженного мухами трюмо мягкий новенький галстук, старательно утягивал пояс, брюки оказались маленько широковаты.
Вымытый, неузнаваемый, с отросшей расчёсанной бородкой, с приведёнными в порядок «литераторскими» вихрами, в тёмной, прилично сидевшей модной пиджачной паре в новых блестящих тупоносых ботинках, он сразу преобразился в былого «короля сенсаций», в лихого хроникёра. Только исхудавшая жилистая шея в слишком свободном воротнике чесучовой мягкой сорочки да не успевший совсем потухнуть беспокойный, трусливый огонёк выпуклых глаз, глаз сильно изголодавшегося человека говорили о том, что он пережил.
Дождался, пока, несколько шокированный, крайне закапанный, насквозь просаленный официант с видом оскорблённой брезгливости двумя, очевидно немытыми, но вооружёнными перстнями пальцами поднял невзрачный узелок с грязным бельём и старым платьем и вынес из комнаты, демонстративно скрутив губу и угреватый нос на сторону.
Тогда шагнул к Беляеву, порывисто обнял его, тяжело всхлипнул, уронив вихрастую голову на плечо товарища. И тот с облегчением, машинально, но отчётливо отметил, что от Серебрякова не пахнет спиртом.
— Поди ты к чёрту!
Беляев сконфуженно толкнул в кресло растроганного приятеля, уселся визави на диван, стукнул в расхлябанный колокольчик. Приказал официанту, с шокированным видом аристократа явившемуся служить подозрительной паре и теперь с небрежным, рассеянным видом глядевшему в сторону, через голову преображённого Серебрякова:
— Подашь нам пару хороших отбивных котлет. Чтобы на масле, понял. Потом вина… Не из вашего «погреба», слышишь, а послать рядом, в ренсковый. Возьмёшь «Рюдесгеймер», бутылку. Я напишу, вот деньги. Потом… — Беляев побагровел, не повышая голоса и не меняя модуляций, лишь высушив голос до металлических железных нот, продолжал: — Потом распорядишься, чтобы к нам хозяин направил приличного официанта и убрал твою наглую хамскую рожу, пока я сам не вышел к нему этого требовать. Слышишь?
Официант, по-видимому, слышал отлично. Слышал не только слова, но и новые ноты, сразу убедившие рассеянного «аристократа», что клиент «из господ».
Поспешно раскрутил презрительную складку, вернул угреватый орган обоняния на обычное место, почтительно оттопырив поясницу, сладко и робко пропел:
— Всепокорнейше прошу, извините-с. С утра нездоровится-с. Кофию-чаю не пимши… Дозвольте-с мне услужать.
Серебряков одобрительно крякнул, заметил прежним чуть саркастическим тоном:
— Однако ты, Вася, того… Барином стал.
Беляев уже жалел о глупой вспышке. Прятал глаза от поспешно накрывавшего стол обладателя перстней, отозвался, когда тот будто на крыльях вынесся в дверь за прибором:
— Сам знаю, что глупо. Проклятая привычка — удивительно действует эта тупая хамская наглость. Ведь сам же небось месяц-два назад по ночлежкам шатался, животное, а здесь увидал на тебе старый костюм — марку держит… Да, конечно, чёрт с ним… Ну, теперь ты расскажешь, что случилось?
— Да ничего особенного… — Серебряков задержал над котлетой нож, несмотря на то что настоящий волчий голодный огонь загорелся в глазах. — Ничего особенного… Ведь это, голубчик, со стороны так представляется, будто трудно интеллигенту очутиться на дне, будто необходим роман, трагедия. Много проще на самом деле… В двух словах… Издание наше, ты знаешь, прогорело. В один год прохвосты пропустили полтораста тысяч в трубу. Ну-с, все мы очутились на улице. Другие имели связи в столичных газетах, а я, сам знаешь, из глубокой провинции. «Голос отчизны» мой первый столичный дебют. Думал сделать карьеру. Так вот… Толкнулся туда, сюда, в вечерние, в утренние — везде битком. Да откуда вы, спрашивают. Из «Голоса отчизны». Помощник, дескать, заведующего хроникой. Гм… из «Голоса отчизны»? Смеются. Умолк, говорят, ваш «голос». А впрочем, принесите, пожалуй, что-нибудь строк этак на тридцать. Если подойдёт, пустим… в очередь, разумеется. А ты имеешь понятие, что такое «очередь» в петербургских газетах? Ну, так вот. Дальше да больше. Спустился до угла. Перебивался грошовой перепиской, чертежами — по специальности я техник — ты знаешь… Ну а там простудился. Пальто, брат, заложено, хозяин из угла гонит, самому нечего жрать. Он рабочий, а тогда забастовка как раз была. Пошёл я на Николаевский вокзал дрова разгружать, выкидывать надо, шесть гривен за вагон. Восемь гривен заработал, вспотел, вымок, как губка, по дороге ветром прохватило. В результате Обуховская… А уж оттуда, брат, если поддержки не имеешь, одна дорога — в ночлежку, а там на тротуар, как сегодня.
Серебряков залил бледное, исхудавшее лицо румянцем стыда; чтобы скрыть мучительное смущение, особенно прилежно принялся за котлету.
— Ты меня, Вася, извини. Я таких вкусных вещей больше полутора года и запаха не слыхал.
— Да будет тебе.
Беляев молча задумчиво следил за товарищем. Наконец решился, спросил преувеличенно резко:
— Вот что, Фёдор Сергеич, ты на меня не обижайся… Я, брат, прямо… Скажи ты мне откровенно… а ты не пьёшь?
— То есть как это «не пью»? — Серебряков поднял с тарелки изумлённые глаза. — Как это «не пью»? Кто же из нас, репортёров, не пьёт. Разве без этого от нужного человека чего-нибудь добьёшься? Ты, очевидно, хотел спросить, не пью ли запоем, не алкоголик ли я?
— Ну да, ну да. Чего уж…
— Нет, брат, — Серебряков вздохнул, как будто даже с сожалением. — Нет, за это могу поручиться. Пока… Пока ещё не запиваю. Алкоголику, голубчик, в такой роли значительно легче, тот едва сознаёт. Нет, я не алкоголик.
Неудавшийся хроникёр говорил искренно, просто. И прямо глядел голодными, ввалившимися, но не мутными, «налитыми» глазами. Беляев вздохнул с облегчением. Серебряков продолжал, припоминая:
— Конечно, с другой стороны, не буду скрывать, рюмки мимо рта не пронесу. Ежели на душе легко, да компания подходящая, да… Это уж ты как хочешь суди, врать не буду.
— Ну, это другое дело. Кто ж об этом говорит? Послушай-ка, Федя. А что, если бы плюнуть на Петербург?
— Голубчик. Да рад бы радостью. Да как плюнешь? Легко сказать.
— Э… не так трудно и сделать при желании. Вот что. Ты ведь помнишь, при каких обстоятельствах я отсюда уехал? Ну, вот… А теперь скажу в двух словах… Да, вот моя карточка.