— Наше дитя было воспитано на средства того самого герцога, который увёз меня в Римини и которому я сразу же доверилась, как только почувствовала себя беременной. Герцог окрестил ребёнка именем Чезаре Филиппо Ланти и отправил его к кормилице в Сорренто, где он оставался до девятилетнего возраста. Затем мальчик был помещён на пансион к одной честной женщине, которая учила его многим полезным предметам, в том числе и музыке. С самого раннего детства он знал меня как свою сестру, и ты не можешь представить, сколь я была счастлива, видя, что он всё более и более становится похожим на тебя. Я всегда считала его верным залогом нашего союза и не сомневалась в том, что, как только мы снова обретём друг друга, то соединимся вечными узами. Ибо разве мог бы ты отказать сему плоду нашей любви в праве носить имя твоего законного сына? Но судьба решила иначе. После смерти герцога я покинула Неаполь, оставив Чезарино в том же пансионе под покровительством князя Риччиа, который всегда относился к нему как к родному брату. Твой сын обладает капиталом в двадцать тысяч дукатов, из коих мне выплачивают проценты. Он не знает ничего этого, но, конечно же, я ни в чём ему не отказываю. Моё единственное несчастье, что я не могу называть его своим сыном.
Мы провели время до возвращения Чезарино и её мужа в разнообразных разговорах. За ужином мальчик окончательно покорил меня своей чисто неаполитанской живостью. Он сел за клавесин и с блеском виртуоза сыграл несколько пьес, а потом стал петь неаполитанские арии. Моя Тереза смотрела только на него и на меня, но время от времени целовала своего мужа.
Этот день останется одним из счастливейших в моей жизни, которых, по правде говоря, я насчитываю немало.
Назавтра в девять часов утра доложили о приходе аббата Гамы, который в первых же словах сказал, что до слёз рад видеть меня в столь добром здравии после долгих лет разлуки. Как легко догадаться, хитрый аббат всячески превозносил меня. Ведь он хорошо знал, что ни ум, ни жизненный опыт, ни презрение к льстецам не препятствуют удовольствию слушать похвалы самому себе. Изрядная обходительность соединялась у него с проницательностью, он был чрезвычайно любопытен, впрочем, безо всякой зловредности. Желая узнать о моих приключениях, он не дожидался, пока я начну расспрашивать о его собственных, и пространно описал мне свою жизнь за те семнадцать лет, что мы не виделись. Перейдя, как мне было уже известно, из испанской службы в португальскую, он занимал должность секретаря в посольстве командора Альмады. Во время беседы мы оба выказали немалый дипломатический талант: он — удлиняя свой рассказ, а я — сокращая, не без некоторого тайного удовольствия наказать любопытного в сутане.
— Что вы намереваетесь делать в Риме? — спросил он.
— Я буду умолять святейшего отца испросить для меня прощение венецианских инквизиторов.
Я обманул его, но подобный ответ ничем не хуже любого другого, если хочешь скрыть истину, да и скажи я ему, что еду лишь для развлечения, он всё равно не поверил бы мне. Затем аббат перевёл разговор на Терезу, но тут я накрепко закрылся, как денежный сундук самого отъявленного скряги. Наконец, после более чем часовой беседы он удалился, обещав быть к обеду.
Первой из гостей приехала Кортичелли с братом и матерью, причём сия последняя заявила мне, что не позволяет своей дочке ездить одной на обеды к незнакомцам. “В таком случае, — отвечал я, — вы можете сейчас же увезти её или принять этот дукат, чтобы отобедать с сыном там, где вам заблагорассудится, ибо я не приглашал ни его, ни вас”. Ока взяла дукат, выразив уверенность, что оставляет дочь в хороших руках. “Можете не сомневаться в этом, а пока прощайте”.
Дочка отнеслась с такой весёлой непринуждённостью к сему диалогу, что я почувствовал, как начинаю влюбляться в неё. Кортичелли было только тринадцать лет, но по причине малого роста она выглядела не старше десяти, хотя в остальном имела прекрасное телосложение и отличалась живостью, весельем и остроумием, а особенно белизной кожи, столь редкой в Италии. Однако же, несмотря на все эти достоинства, я до сих пор не могу объяснить себе, как можно было влюбиться в неё.
Она сразу стала просить меня о покровительстве — содержатель оперы, иудей, обязался контрактом поставить её в па-де-де и обманул. Я пообещал урезонить его.
Вслед за Кортичелли явилась пармезанка Редегонда, рослая и красивая особа, которая, как сказал мне Коста, была сестрой нанятого мною трактирного слуги и которую я сразу же нашёл достойной всяческого внимания.
Потом приехал аббат Гама и, увидев меня сидящим между двумя прелестными девицами, не замедлил с комплиментом. Я заставил его сесть на моё место, и он тотчас с видом записного волокиты принялся развлекать их, нимало не смущаясь тем, что они лишь смеялись над ним. Он не сомневался в своём успехе, ибо самолюбие не давало ему понять всю нелепость положения. Разве мог я представить, что в его годы сам впаду в такое же заблуждение! Сколь жалок старик, не умеющий истинно оценивать себя!
Моя прекрасная Тереза приехала последней вместе с мужем и моим сыном, коего я нежно расцеловал, исполнив сначала сию сладкую обязанность в отношении его матери. Я посадил их по обе стороны от себя, а аббат устроился между Редегондой и Кортичелли и в продолжение всей трапезы развлекал нас милыми разговорами.
Я внутренне смеялся, видя, с какой почтительностью мой долговязый лакей менял тарелки у своей сестры, которая, по всей видимости, испытывала от этого немалое удовольствие.
Я заранее озаботился положить себе в карман красивую золотую табакерку, украшенную моим эмалевым портретом самого безупречного сходства. Её изготовили для меня в Париже, и она предназначалась мадам д'Юрфэ, но живописец изобразил меня слишком молодым, и я не решился поднести ей такой подарок. Я наполнил сию табакерку отменным гаванским табаком, который получил от г-на де Шавиньи и который так любила Тереза. У аббата Гамы также был превосходнейший табак, и он воспользовался случаем угостить Терезу. Она же отдарила его своим из черепаховой табакерки, инкрустированной золотыми арабесками. Гама остался недоволен табаком Терезы, но я сделал вид, что нахожу его восхитительным, хотя и осмелился назвать наилучшим свой собственный. Я вынул свою табакерку и, открыв, подал её так, что она не могла видеть портрета. Когда Тереза признала превосходство моего табака, я предложил:
— А не желаете ли, синьора, обменяться со мной?
— Весьма охотно, дайте бумагу.
— В этом нет нужды, можно обменяться табакерками.
С этими словами я положил её табакерку к себе в карман и подал ей мою, но уже в закрытом виде. Заметив портрет, она не удержалась и вскрикнула, заинтриговав этим всё общество.