Весной и летом смолы в тайге сколько угодно. Вернее не смолы, а живицы. Она сочится из ран на коре стволов сосен, елей, пихт и лиственниц, издавая терпкий аромат, и застывает янтарными сосульками, словно боясь упасть на землю. Стоит только сделать косой надрез коры, подвести к стволу туясок, и в него потечет живица. Так заготовляют тысячи тонн живицы за сезон для нашей химической промышленности; на заготовке в тайге трудится целая армия специалистов-подсочников, или вздымщиков.
Для просмолки лодки мне надо всего ведра полтора живицы и с полведра в запас, в дорогу. Так надо ли ждать периода сокодвижения, чтобы добыть лишь два ведра нужного продукта? Ведь в окрестностях землянки мне часто приходилось видеть на стволах белесые наплывы и сосульки живицы. Ее можно расплавить на огне. Надо только заготовить.
Снег уже сбился в крепкие крупчатые комочки, посинел и покрылся прочной броней наста. Настала пора мучений и гибели копытных жителей тайги и сытной жизни хищных зверей. В тайге то и дело встречаются места со следами жестокой расправы волков и росомах над загнанными в снега оленями и косулями. Нередко встречаются и свежие останки сохатых.
Иногда ночью выпадает небольшой ровный снег, и тогда в тайге видно множество следов пушистой мелюзги. Соскабливая со стволов живицу в кузовок, сегодня я выгнал горностая из дупла. Совсем белый — белее снега, — с черным кончиком на хвосте, он запрыгал по насту и вдруг исчез. Только по округлой лунке в снегу можно догадаться, что зверек нырнул под наст и сейчас передвигается в синеватой толще крупчатого снега. В дупле нашел десятка два закоченевших трупиков лесных мышей — запас впрок от удачной добычи. Этот зверек настолько азартно охотится, что даже сытым уничтожает все мышиное население в своем районе. А чтобы потом не голодать, прячет добычу про запас.
Сбор живицы оказался не таким уж легким, и я прихожу домой измученный и уставший. Но работа на свежем воздухе вызывает аппетит и сон, глаза перестали слезиться. Боль в колене заглохла и, наверно, навсегда, и я чувствую себя совсем здоровым человеком. Только вот скучаю по людям и любимой работе, сердце ждет весны и ледохода.
Возвращаясь под вечер домой с добычей живицы, я услышал возню на высокой ели. Ставлю корзину на снег, задираю голову: наверно, белка? Но не угадал.
У конца ветки, отяжеленной еще не растаявшим снегом, возится пестрый дятел. Он сковырнул клювом снежную корку, уселся поудобнее и начал склевывать длинную бурую шишку. Шишка висит у самого края ветви, и белкам такую не достать.
Подклевав хвостик, дятел упирается короткими ножками в ветку и, изгибаясь от напряжения, тянет шишку к себе. Легкий хруст — и шишка в клюве дятла. Передохнув с полминуты, он улетает с шишкой. Ноша тянет к земле, выводит из равновесия, и дятел летит то прямо, то боком, то взмывает вверх, то падает почти на снег. Метров за сто от ели он садится на высокий пень-«сколок», и оттуда раздается глухой стук.
Шишарь так увлекся работой, что не обратил внимания, когда я подошел совсем близко и стал у сосны. Укрепленная в щели сколка шишка стоит вверх кончиком, а дятел ходит вокруг и ударами клюва отламывает чешуйки. Минуты за три шишка растереблена, семена съедены, и дятел улетает за новой добычей.
Выбросив клювом остаток старой шишки — стерженек с редкими чешуйками — в щель станка, на то же место дятел поставил вновь принесенную, а закончив ужин, улетел к сосне и спрятался в небольшом дупле.
Оглядывая наковальню дятла, сплошь усыпанную вокруг потеребленными шишками, я вспомнил, что таких станков со свежеразбросанными объедками приходилось видеть в тайге немало. Значит дятлы остаются здесь и на зиму и вместо недоступных в мерзлой коре червяков-подкорников питаются семенами шишек ели.
Утро двадцатого апреля выдалось ясным и тихим. Взошедшее солнце веселыми зайчиками заиграло по насту, на темных зеркальцах лужиц. На опушках тайги по-весеннему приветливо щебетали синицы, пересвистывались рябчики, нежными колокольчиками перекликались чечетки. Днем солнце припекает все смелее, в воздухе запахло весной и хвоей; на полянах и марях зашуршал оседающий снег, весело звенят подспудные ручьи. Лыжи проваливаются в потемневшую снежную кашицу, становятся обузой; лицо покрылось испариной, на груди и на спине рубашка взмокла от пота. Но весенние звуки тайги прогоняют усталость, и испещренное черными оспинками обнаженных кочек. Лосиное болото уже осталось позади. В пихтаче за болотом делаю первый привал.
Это был последний поход к шалашу, поход за самородками. Я рассчитывал задержаться там только на один день. Ведь скоро луга, пади и мари надолго покроются толстым слоем мутной полой воды, и тогда к шалашу не добраться, золото останется там. Когда я собрался в обратный путь, неожиданно с севера накатился густой туман и грязной ватой укутал тайгу. Сыростью и холодом он пронизывал тело, густой поволокой слепил глаза так, что трудно было отыскать не только метки на деревьях, но даже свой вчерашний след. Потом туман угоняло ветром, а взамен из туч сыпался то дождь, то град, то снег, то вместе разом, и я, прикованный капризами погоды, сидел у шалаша три дня.
Небольшой запас продуктов закончился, и на дорогу осталась только одна копченая рыбешка да немного соли. Теперь эту небольшую рыбу надо разделить на два дня пути.
Затоптав костер и взвалив ношу на плечи, иду тайгой. С юга подул теплый ветерок и шаловливой детской ручонкой теребит бороду, гладит лицо. И кажется, что сейчас потянутся к озеру косяки уток, весело защелкает дрозд, а на опушку выйдет проснувшийся медведь. Но вдруг жалобно запищала кедровка, тревожно зашумела тайга, по небу заметались свинцовые тучи, спряталось солнце и деревья погрузились в серый полумрак. В лицо посыпалась крупа, за воротник скатились холодные букашки. Между деревьями заметался холодный ветер и закрутил уже не крупой, а снегом. Я потерял отметки и сбился с направления, лыжи то и дело натыкаются на стволы и колодины — двигаться дальше нет никакого смысла.
Снимаю рюкзак и лыжи и прислоняюсь спиной к стволу сосны за ветром. Но ствол защищает мало, ветер забирается под одежду, гуляет по коже, и я пляшу на месте, чтобы хоть немного согреться. Проходит час, другой, ветер стихает, а снег все сыплет, будто прорвалось небо. Уже укутались белым пухом и отяжелели кроны, спрятан под периной крепкий наст, а снегопаду нет конца.
Собираю ветви и у самого ствола делаю небольшой шалаш. В нем развожу костер и жду рассвета. Утром заря моргнула светлой бровью и потухла, серой шерстью нахмурилось небо, а лес напевает угрюмую песню. На лучшую погоду нет пока надежды, а надо идти, чтобы не заплутаться совсем в незнакомых дебрях, не упасть с голоду, идти туда, где теплая постель, где у потолка висит готовая к походу берестянка.