Но какими бы причинами он ни объяснял свои визиты к ней, Даля была уверена, что они вовсе не случайны, и чем больше убеждалась в этом, тем острее чувствовала потребность Кости узнать все о ее прошлом, и не просто узнать, а убедиться, что и она испытывает некое покаянное чувство, что и ей знакома та душевная немочь, которую он старательно скрывает в себе и которая в иные минуты очень ясно проступает на его лице.
– А просто так прийти ко мне ты не можешь? – заметила она с оттенком обиды, стараясь сбить Костю с шутливого тона, вызвать на откровенность.
– Надо привыкнуть… – неопределенно ответил он.
– Ко мне?..
– Вообще… Вдовы – не мой профиль. – Костя щелчком смахнул пылинку с колена.
– Ты еще ухаживаешь за девушками?
– Девушка – имя обчее, – наставительно произнес он. – Им прозывается первейшая школьница и последняя… так сказать.
– Какие же тебе по вкусу? – Даля покраснела.
– У которых не слишком нежное воспитание.
Едва начавшись, разговор неприятно взволновал Костю, гнал вон из комнаты. И Даля не могла этого не заметить. Она усмехнулась, хотела что-то сказать, но в дверь постучали: прибежала девочка-подросток с блестящими от слез глазами, поздоровалась, попросила валидолу и оставила после себя отголосок беды. Даля знала эту девочку, знала ее семью и, словно ни о чем другом теперь говорить нельзя было, неприлично долго рассказывала о родственниках и родных девочки – молодых и старых, больных и здоровых, душевных и бездушных. Наконец Костя встал, решительно вздернул кверху бегунок эастежки-«молнии» на своей новой кожаной куртке и сунул руки в косые карманы.
– Пора? – Голос Дали прозвучал негромко, буднично. И Костя отозвался в том же равнодушном тоне:
– Да… Ребята, наверное, ждут уже.
– Снова пропадешь на три недели?
– Что делать, служба… – Он встряхнул Витюльку. —
Извольский, на вылет!
По пути в гаражи Витюлька спросил:
– Послушай, позвонок, ты кем приходишься этой аптекарше?
– Раком, – глухо буркнул Костя.
– Невразумительная краткость – сестра мозгоблудия, как говорит Старик. Каким раком?
– Тем самым, который на безрыбье тоже рыба, – саркастически уточнил Костя, испытывая злое желание низвести свои теперешние отношения с Далей до пошловатой историйки.
…Уехали километров за сто, к Черному озеру. Впрочем, набрели на него случайно, ехали куда-то не туда, куда-то по карандашной схеме Козлевнча, на какую-то Чвнрь. Но схема была ерундовой, они заплутались в проселках, и по совету прохожего перебрались через небольшую речку к Черному озеру, о котором тут же узнали, что оно очень глубоко и с двойным дном: второе – из наваленных в него то ли бурей, то ли половодьем деревьев, из-за которых утонувшего в озере пьяного попа так и не нашли.
Место выбрали там, где лес подступал вплотную к озеру, оставляя перед водой ровную травяную полянку. Хорошо вышло: позади сосновая роща, слева и справа кустарник, а впереди за короткой водой – поля.
Глушь, тишина наконец… Они раскинули палатку, выпили немного, спорили о чем-то, радовались безлюдью, солнечному дню, уже прильнувшие к этому миру, влюбленные в озеро, в ожидании ночного неба, в предстоящий сон на соломе, в надувание лодок – во все на свете.
Витюлька был возбужден, подвижен, шумлив и смешлив, хватался за всякое дело и всем мешал. Обозначившаяся на его бледном лице русая поросль суточной щетины и болезненно блестевшие глаза делали его похожим на изнеженного отрока, сбежавшего из монастырского заточения к мирским радостям. О чем бы ни заговорили, он находил предлог, чтобы заявить, что ему наплевать, оставят его на фирме или нет.
– Ну выгонят! Ну и что?
– Кто тебя выгонит, дурашка? – говорил Козлевнч, поворачивая шашлыки над жаровней.
– Допустим! Я говорю, допустим!.. – великодушно отступал Витюлька. и сердце его благодарно екало.
– Он что, сумасшедший? – Козлевич вопросительно смотрел на Карауша.
– Очумел малость. Природа действует.
К заходу солнца потянуло ветром, качнулись деревья, продавились стены палатки, колыхнулось и несильно хлопнуло дверное полотнище, а вода в озере вначале потемнела от ряби, потом разгладилась и полосато заблестела.
Но ничего этого Извольский не видел и не слышал, он спал. Волнения последних дней, сон вполглаза в аптеке и дорожные мытарства вконец измотали Витюльку.
А ночью, вдруг проснувшись в палатке, никак не мог заснуть, продолжая чувствовать острую горечь обиды. Ему отчетливо вспомнился Лютров, полеты на «девятке», «штопор», из которого они вышли с таким трудом… «Я думал, труба», – сказал тогда Витюлька. «И я думал», – отозвался Лютров. Как легко и просто было с ним! Какими радостными и полными значения были дни!.. Где все это?
…Вернувшись домой и заглянув в почтовый ящик, Витюлька обнаружил там письмо Долотову, вначале направленное по его прежнему адресу, а затем – на адрес Извольских. Это был случай повидать Долотова. Забежав в квартиру, чтобы только побриться и переодеться, он взял такси и поехал в госпиталь.
Извольский хорошо знал этот старый загородный особняк, с навесом для карет у парадного входа, с высокими, под потолок, зеркалами, украшенными гербами какого-то княжеского рода и полуобнаженными бронзовыми одалисками, стоящими по сторонам со светильниками над головой; с широкими мраморными лестницами, огражденными резными дубовыми перилами, опиравшимися частоколом стоек, на потемневшие бронзовые розетки. В здании всегда было тихо, тишина казалась строгой. Белые лестницы, просторные палаты, высокие горделивые окна с длинными медными шпингалетами – все здесь было чуждо суетности, склоняло к раздумью, серьезности, покою.
«Наверное, в женщине, которая тебе очень нужна, есть что-то твое, что знаешь и видишь один ты. – Вот что вдруг пришло в голову Долотову, когда он увидел перед собой расплывшуюся в улыбке физиономию Витюльки. – Все было бы по-другому, если бы на его месте оказался Одинцов. Тот взял бы все. И оставил бы на ней следы своих рук…»
Вскрыв конверт и пробежав глазами какой-то печатный бланк, Долотов вложил его обратно и сунул письмо в карман. Извольский так и не смог, как ни старался, по лицу Долотова понять, приятно или неприятно послание, а спросить было неловко. И хотя казалось, что Долотов сразу же забыл о письме, расспрашивая Витюльку о делах на фирме, это не могло его убедить, что Долотов уже забыл о письме. Извольский никогда не мог по выражению лица Долотова угадать, что его занимает, о чем он думает и думает ли о чем-либо вообще. Никакие впечатления, казалось, не отражаются на его лице, а рождаются и умирают где-то в нем, бог весть в каких уголках души…