Родом я из Гельдерна. Все наши владения — это несколько акров поросшей вереском заболоченной земли. В доме сохранилось лишь несколько пригодных для жилья комнат, и камень за камнем ферма умирает, заброшенная и ветхая. От всего когда-то многочисленного рода осталась лишь одна семья: мои родители, сестра и я.
Жизнь моя, начавшаяся так несчастливо, впоследствии чудесным образом изменилась — я встретил человека, который понял меня и сумел объяснить то, что пока известно только мне одному. Но до этого мне пришлось много выстрадать, я уже потерял надежду и, чувствуя себя совершенно одиноким среди людей, стал в конце концов сомневаться даже в том, в чем до сих пор был твердо уверен.
С первых же дней моего появления на свет я стал предметом всеобщего удивления. Нельзя сказать, что я был уродлив: говорили, что я сложен лучше, чем большинство младенцев. Но необычным был цвет моей кожи — бледно-сиреневый, очень бледный, но все же о фиолетовым отливом. При свете лампы моя кожа напоминала по цвету белую лилию, погруженную в воду. Кроме того, у меня были другие особенности, о которых я расскажу позднее.
Хотя я родился на вид вполне здоровым, мое дальнейшее развитие было мучительным. Я был тощим, плаксивым, и до восьми месяцев ни разу не улыбнулся. Все потеряли надежду меня спасти. Врач из Звартендама заявил, что мой организм для него загадочен, и единственный метод лечения, по его мнению, — соблюдать строгую гигиену. Но это не помогало, и я все больше хирел. Ждали, что я со дня на день покину этот мир. Отец, как мне кажется, смирился с этой мыслью: необычный вид сына не очень-то льстил его самолюбию добропорядочного голландца. Зато мать полюбила меня еще больше — она находила даже своеобразную прелесть в странном цвете моей кожи.
Вопреки опасениям я все-таки выжил и с тех пор рос удивительно быстро. Очень скоро мои близкие заметили у меня новую странность. Мои глаза, вначале выглядевшие вполне нормально, вдруг помутнели, стали как бы роговидными, напоминая надкрылья жука.
Доктор решил, что я теряю зрение. Впрочем, он не мог не признаться, что сталкивается с подобным случаем впервые в жизни. Вскоре зрачок и радужная оболочка обоих глаз настолько слились друг с другом, что отличить их стало невозможно. Кроме того, обратили внимание, что я мог не щурясь долго смотреть на солнце. На самом же деле я вовсе не был слепым и, надо признаться, видел совсем неплохо.
Итак, по мнению наших соседей, я рос маленьким чудовищем с лицом сиреневого цвета и глазами, затянутыми роговидной пленкой. К тому же я невероятно быстро и невнятно говорил. И хотя я сильно отличался от остальных людей, никто не посмел бы отрицать моей принадлежности к роду человеческому. Меня не сравнивали с уродцами, наделенными лошадиной или коровьей головой, плавниками, лишней парой рук или ног. Собственно говоря, у меня не было ярко выраженных признаков уродства, хотя в общем, конечно, я выглядел необыкновенно. И все же в моей внешности не было ничего отталкивающего. Я был на редкость хорошо сложен. Это позволяло мне легко выполнять все движения, требовавшие скорее быстроты и проворства, чем силы. Что же касается необыкновенной беглости моей речи, за которой нельзя было уследить, то ее вполне могли спутать с сюсюканьем или лепетом, свойственным почти всем детям.
Я рос сообразительным ребенком, но никто не занимался моим воспитанием: ведь любила меня только мать, а для отца я был вечным позорищем. Его последняя надежда на то, что я стану похожим на других людей, со временем окончательно развеялась.
Уже в шестилетнем возрасте я был поразительно ловок и проворен для своих лет. Бегал, как косуля, перепрыгивал овраги и вообще легко преодолевал недоступные другим препятствия. За несколько секунд я взбирался на вершину бука или без малейших усилий вспрыгивал на крышу сарая. Но зато я быстро уставал даже от самого небольшого груза.
Все эти свойства указывали на мою исключительность. Но самая большая странность ускользала от внимания близких. Никто не замечал, как сильно отличается мое зрение от зрения обычных людей, особенно в отношении восприятия цветов спектра. Все, что при мне называли красным, желтым, зеленым, голубым или синим, было окрашено для меня в серые тона. Я хорошо различал цвета фиолетовой гаммы, которая для обычных людей сливается в сплошной черный. Позднее я выяснил, что вижу пятнадцать оттенков, отличающихся один от другого, как, например, желтый от зеленого.
Кроме того, я мог видеть сквозь непрозрачные предметы: стволы и листву деревьев, стены домов, металл, уголь. Облака не закрывали мне небо и звезды, причем, глядя на потолок, я видел и сами облака, плывущие по небу.
Но я не упомянул еще о самом главном — о том, что я, наверное, единственный на земле, знал, что бок о бок с людьми существует мир живых существ, о котором никто даже не подозревает. Да, на нашей планете живут существа, не похожие ни на одних земных животных ни по своей форме, ни по строению, ни по способу размножения. Эти существа, очевидно, ничего не знают о нас, как и мы о них. Мир их велик и разнообразен, они обитают на земле, в воде и в воздухе.
Я был в восторге от своего открытия, мне захотелось рассказать о нем близким. Но, как я уже говорил, моя речь была непонятной для окружающих, и так как никто ко мне не относился всерьез, то никто и не пытался разобраться в моей скороговорке. Я чувствовал, что в общении между мной и другими людьми возник почти непреодолимый барьер. Всем я был в тягость, и особенно остро ощущал это в компании сверстников. Я не стал их жертвой только потому, что быстрота моих ног делала меня недосягаемым для их злобных выходок. Несмотря на все уловки, мальчишкам никогда не удавалось провести меня. В конце концов они оставили меня в покое. Так, мало-помалу, отвергнутый всеми, я стал нелюдимым и замкнулся в себе. И только любовь моей матери поддерживала во мне доброту и нежность.
Самый тяжелый период моей жизни — от двенадцати до восемнадцати лет. Все началось с того, что родители отдали меня в коллеж. Там я не узнал ничего, кроме страданий. Ценой неимоверных усилий я научился внятно произносить некоторые самые необходимые слова, но так растягивал слоги, что моя речь походила на речь глухого. Если же я начинал говорить о чем-то интересном и увлекался рассказом, то вновь сбивался на свой обычный ритм, и тщетно было пытаться уследить за мной.
Почерк у меня был ужасный. Буквы налезали друг на друга, в нетерпении я пропускал целые слоги и слова. Получалась какая-то галиматья. Впрочем, писать было для меня еще большей пыткой, чем говорить. Как это было медленно! Если иногда, обливаясь потом, я и выполнял задание, то после этого чуть не падал в обморок от изнеможения. Уж лучше было терпеть упреки преподавателей и наказания родителей.