— Как делается чудо? — любил повторять дед. Вот этими руками. И чтобы немного повезло… Когда он рассказывал свои истории, то все посмеивался, но я — то понимаю, что пришлось ему в тот раз, ох, как нелегко: при таком давлении, да еще без привычки, двигаться вообще тяжело, а ведь он нырял снова и снова, из помещения в помещение, в темноте, пока не вытащил на сухое водолазную помпу, а конец шланга от нее привязал к двум пустым бочкам и выпустил этот поплавок на поверхность. А потом — это и на поверхности работенка! — качал себе воздух. Не пошел бы туда воздух, говорил я деду и на бумажке все это быстро ему доказывал, а он и не спорил. Может, ты и прав, Павлуха, может, по бумажке он действительно туда не может идти, говорил он, только ведь шел!.. И он плавал эдаким манером, говорит, дня три, слава богу, пить-есть было что. Вот только холодно, но дед укрепил в воздухе гамак — и ничего, обходился. Но как на поверхность выбраться? Своим ходом — гибель, организм не выдержит, постепенно это нужно делать. А как постепенно? Попробовал дед воздухом воду вытеснять из клиппера — не под силу это помпе, а что еще придумать — не знает. И вдруг просыпается он как-то от толчка. Прислушался — явственные такие удары: бьется “Туб” обо что-то твердое. Посветил дед фонариком через иллюминатор, а там лед. И в то же мгновение, после очередного толчка, “Туб” вдруг качнулся, накренился, завертелся, перевернулся несколько раз. Это продолжалось пять — десять секунд, но дед едва не погиб: вода и воздух смешались, все кипело, бурлило, дышать нечем. Потом “Туб” вдруг замер, плотно стал, накренился в последний раз на борт — и в каюте стало светло: сквозь иллюминаторы лился дневной свет, а “Туб” стоял на льду, вода потоками сбегала в океан; с трех остальных сторон и сверху громоздились ледяные глыбы — “Туб” оказался в гроте. Айсберг. Тут уж и пояснять-то нечего, каждому ясно: течение занесло клиппер в этот грот еще под водой, айсберг был источен Гольфстримом, очень неустойчив, и слабенький толчок “Туба” стал той последней каплей, после которой он опрокинулся. Вот и все. И здоровье деда не пострадало. С перепугу, наверное. Дед говорил: временный пластырь на пробоину в днище “Туба” он сам навел, и грузы в трюме сам на места перетащил, и сам динамитом пробил “Тубу” выход в океан, и сам вел клиппер до Рейкьявика. Опоздал, конечно, на восемь дней, и ремонт обошелся в копеечку, но зато таких историй, как эта, в “Черном Томе” еще отродясь никто не слыхивал, а рябой Кристи с досады перешел с виски на пиво; впрочем, они потом с дедом подружились, и когда, обнявшись, распевали “Гоп-ля, Атлантика — веселый океан”, говорят, у них не плохо получалось…
…И вот восьмой день истек… Красных полос впереди уже не было, даже зарево погасло, и звезды выкатывались из-за горизонта, словно раскаленные песчинки; аккумулятор электроэмоционатора сел. Что дальше делать — я понятия не имел. Я только знал, что вот еще немного полежу, а потом встану и пойду, и буду нести Павла.
Я вдруг впервые так ясно и ощутимо понял (до сих пор я гнал от себя эту мысль), что у меня, по сути, нет ни одного шанса на успех. Буду ли я идти или останусь лежать здесь — от этого ничего не изменится.
Я прислушался.
Тишина. Но не тишина города, когда слышишь каждый вздох паровоза, хотя до станции четыре километра, когда тявкнет собачонка — и весь город знает… Нет, здесь была особая тишина, тишина пустыни, когда не слышишь ничего…
Я еще прислушался. Тишина сгущалась, непонятная и страшная.
— Паша, — позвал я.
Он не отозвался.
— Паша! — позвал я громче и насторожился, даже сердце замерло.
Он не отозвался.
— Пашка!!! — заорал я, перекатился к нему и начал его трясти изо всех сил. — Пашка!!! — орал я что было мочи. — Пашка!!!
Он открыл глаза.
— Ты что-нибудь увидел?.. — сказал он.
Я не мог говорить. Я сидел рядом с ним и был счастлив.
— Ты молчал, — сказал я наконец.
— Да, — ответил он. — Извини, я, кажется, немного устал.
— Ничего, — сказал я, — вот отдохнем, и будет порядок.
— Ты так думаешь?..
Его глаза были огромные, немигающие, и в них отражались звезды. На лице у него остались только скулы и вот эти глаза. Да еще тонкая пластиночка носа.
— Ты все время бредил, а потом замолчал, — сказал я.
— Я не бредил, — сказал он.
— Ну как же? — Я уже почти успокоился. — Ты бредил, во всяком случае, сегодня.
— Нет, я тебе рассказывал про деда. Я думал, тебе будет легче.
Его слова меня ошарашили. Я был уверен, что он бредит. А он…
Я отвязал ремни от электроэмоционатора — нести его теперь не имело смысла — и примерился, как бы понадежней привязать Павла к спине.
— Ты уж продержись еще немного, — говорил я. — Я уверен, завтра мы дотопаем.
— Это солнце, — сказал он. — Извини. Почему-то только про деда и помню… Ты уж извини…
— Так, теперь перехватим поперек, — говорил я.
Я работал быстро, уверенно, вымещал на этих ремнях всю ярость, которая вдруг во мне взорвалась. Мне было наплевать, что он весит тонну. Хоть десять тонн!..
— Только про деда и помню… Ты уж потерпи…
Я встал и посмотрел на звезды, чтобы определить, где юг. Я увидал Полярную, и Сириус, и целый букет возле Ригеля, и мне стало хорошо оттого, что они такие знакомые, и что я снова иду, и еще оттого, что Павел тут, рядом, и совсем как в прежние дни, рассказывает:
— Понимаешь, волны были такие, что когда “Туб” выскочил из-за мола, над гребнями виднелись только кончики передних мачт и гафель на бизани…
Я.Рыкачев
ДЕЛО ГЕЛЬМУТА ШРАММА
СЕКРЕТНАЯ МИССИЯПо автомобильным дорогам мира бегают более сотни машин марки “Краун Импириэл”. “Краун Импириэл” не знает конвейера: ее не спеша собирают в Детройте мастера высшего класса и отделывают в Италии, в Турине, лучшие краснодеревцы, кожевники, ювелиры. Каждая машина имеет две радиоустановки, телевизор, телефон, холодильник, установку искусственного климата. Если человек является собственником “Краун Импириэл”, значит, он принадлежит к сильнейшим из сильных мира сего. Если человек находится на “Краун Импириэл” даже в качестве случайного пассажира, значит, он так или иначе связан с высочайшими вершинами бизнеса, и это само по себе служит ему отличной деловой рекомендацией…
Одна из таких машин мчалась ясным летним полднем по дороге из Нью-Йорка в Фишерс-Айленд со скоростью восьмидесяти миль в час. За рулем восседал сам владелец машины — крупный, тяжеловесный человек в светлом костюме свободного покроя, со щетинно-густой, беспорядочной гривой седых волос, с грубоватым, мясистым лицом и неожиданно яркими голубыми глазами. Это был Джеймс Ламетт, известный конгрессмен, модный политический деятель реакционного толка, заводчик и финансист, “дерзкий выскочка” среди старых династий Уолл-стрита, сколотивший громадное состояние на добыче и очистке одного редкого химического элемента, властно вошедшего в промышленную технику с началом второй мировой войны.