Маруся как ветер влетела в избу, неся большой горшок с молоком.
— Вы молочка выпейте, — сказала она. — Ты, Петя, убрал бы со стола, пока самовар закипит.
Она поставила горшок с молоком на лавку и убежала. Потом вдруг вернулась и проговорила, стоя в дверях:
— Вы подумайте, Петя с вечера и воду налил и щепок наколол! А ведь ему учиться надо. Он и так целые ночи сидит, ужас как устает! А еще в мои дела мешается. Вы хоть ему скажите...
Она усмехнулась, и стало ясно, как она горда тем, что этот умный, замечательный человек, который учится по ночам, налил воды и наколол щепок, чтобы ей было меньше возни по хозяйству.
Дверь захлопнулась, и было слышно, как топает она босыми ногами по ступенькам.
— А Малокрошечный как? — спросил Харбов.
— Переживает, — сказал Бакин. — Даже под окнами ходит, уговаривает.
— Любит? — полувопросительно сказал Харбов.
— Нет, — Бакин покачал головой, — самолюбие. Как это от него, от богатого, от молодого, жена ушла к нищему старику!
Он говорил о Малокрошечном спокойно, не сердясь, а словно вдумываясь, стараясь его понять, так же как он старался понять теорию прибавочной стоимости.
— Может, вам с Марусей лучше уехать? — спросил Харбов. — Черт его знает, на что он решиться может... Да и неприятно, что он перед глазами торчит.
— Лучше б уехать, — согласился Бакин, — но только куда же уедешь? Здесь мне, как дорожному мастеру, дом полагается, и заработная плата идет. А так... где же теперь устроишься? Тем более мы дите ждем. У Маруси детей не было, она очень дите хочет. И я, старый пень, наследника выращу. Бывает же, растят старики внуков, вот и я сына буду растить.
Опять вбежала Маруся, держа большую ковригу хлеба.
— Ты что же со стола не убрал? — сказала она, положила ковригу на лавку и убежала опять.
Бакин стал не торопясь убирать со стола. На столе, застеленном старой газетой, стояла чернильница-непроливайка, лежала школьная ручка и аккуратная пачка тетрадок. К каждой тетрадке была приклеена пестрой ленточкой голубая или розовая промокашка.
За таким столом должна была бы учить уроки аккуратная девочка с желтыми косичками. Странно было, что за ним работает пожилой, бородатый, сильный человек. В ленточках, которыми были приклеены промокашки, я без труда угадал заботливую Марусину руку.
— Слушай, Бакин, — сказал Андрей, — Катайков проезжал тут?
— А как же! — кивнул головой Бакин. — Целый, понимаешь, поезд. В двух колясках ехали, с гармонью, с песнями.
— Давно?
— Часа два назад. У Малокрошечного останавливались.
— Так, — сказал Харбов. — И долго там были?
— С полчаса. Слышно было — выпивали. Гармонь играла.
— Так. И куда поехали?
— Дальше, на Куганаволок.
— Так... — Харбов встал и подошел к окну. — Там будто бы спят? — спросил он, глядя на избу, стоявшую напротив.
— Кто его знает... — сказал Бакин. — Разве разберешь у него, когда он спит, когда нет. Его, видишь ли, жадность мучает, спать не дает.
— Слушай, Бакин, — решительно сказал Харбов, — у тебя деньги есть?
— Есть деньги. Тебе сколько надо?
— Рублей двадцать бы надо...
— У Маруси есть двадцать два рубля. От получки десять осталось да двенадцать мы отложили; когда дите будет — понадобится.
Харбов замялся. Страшно было брать эти деньги, которые Бакин, конечно, отдал бы не раздумывая.
— Видишь, какая вещь... — сказал Харбов поморщившись. И вдруг закончил совсем другим тоном: — Пойдем-ка в сени, поговорим.
Они вышли. Как только дверь за ними закрылась, дядька, который всегда думал о своем, рассудительно произнес:
— Вот ведь какая вещь! Женщины уже от них, от волков, уходят к нашему брату — трудовому человеку.
Мисаилов встал, прошелся по комнате и сел за стол у окна. Отвернувшись от нас, смотрел он напротив, на вывеску, висевшую над дверью большой избы: «Постоялый двор П. М. Малокрошечный».
— Никакого тут нет закона, — сказал он подчеркнуто спокойно. — Раз Маруся ушла к Бакину — значит, Бакин был лучше. А если бы лучше был Малокрошечный, получилось бы наоборот.
Он сказал это слишком спокойно, так спокойно, что каждому из нас было ясно: он говорит о себе и Булатове.
И тут взорвался Сема Силкин. Никогда нельзя было предсказать, из-за чего он взорвется. Он вскочил, подошел к окну и встал с другой стороны стола, упершись руками в край доски и упрямо наклонив голову.
— Ты это к тому говоришь, — сказал он, весь кипя яростью, — что, мол, Булатов лучше тебя? Мол, Ольга, этакая святая, выбрала и решила. А ты подумал о том, чего стоил бы Булатов без всех этих жемчугов и каменьев?
— Не на жемчуга Ольга польстилась, — хмуро сказал Мисаилов.
— Кто говорит о жемчугах! — Силкин кипел от ярости. — Если б она о жемчугах думала, я бы о ней говорить не стал. Да он-то из-за чего таким гоголем ходит? Из-за каменьев да золота. Табак-то какой!.. Восемнадцать способов ставить палатки знает, собака! А почему? В богатстве вырос. Чужие пот и кровь проживал.
— Правильно, Сила, — кивнул головой Тикачев.
— А что, в самом деле! — Силкин огляделся с победным видом. — Учился на наши кровные, на наши кровные барствовал, трубочку приучался курить. А хлеб для него кто растил? Мой батя растил. Что, Ольга не понимает, на чем вся его красота держится? Любая батрачка, которая грамоте не умеет, и та поймет, а Ольга Каменская не поняла!
— Ты, Вася, вот что сообрази, — рассудительно заговорил Тикачев, — в чем настоящая красота? В труде. Правильно? Вот у меня лицо машинным маслом вымазано и руки в масле. Всякий видит: я не бездельник, а пролетарий, самый полезный человек на земле. Значит, это меня украшает. Также и ты. По тебе видно, что ты рабочий; а по нему видно, что он паразит. Не понимаю, как Ольга не разобралась! Наверное, потому, что она из колеблющихся интеллигентских слоев. Но уж ты-то можешь разобраться. Ты-то рабочий человек. И не смеешь ты терять свою пролетарскую гордость! Не смеешь, понял?
— Ребята правы, — согласился Саша Девятин. — Богатые себя целые тысячелетия приукрашают. Писатели о них пишут, художники их рисуют. Как же им красиво не выглядеть! Трудящийся подвиг совершит, и то не так красиво получится, как барин трубку закурит. То, что Ольга сменяла тебя на Булатова, — ее дело. Важно, почему так получилось. А получилось так потому, что она фальшивую буржуазную красоту оценила выше настоящей красоты трудящегося человека. Значит, в ней буржуазных пережитков еще полным-полно, и мы это должны понимать.
Сейчас, тридцать лет спустя, записывая по памяти разговор, я вспоминаю отчетливо каждую подробность этой сцены: красный утренний свет за окном, Мисаилова, стоящего полуотвернувшись, нас, сидящих на лавке, дядькину воинственно торчащую, встрепанную бородку, возбужденного Силкина, Девятина, старающегося казаться спокойным.