Архив рейхсмаршала был в наших руках.
Прошло два дня. «Дело об украденной картине» было закончено. Теперь уже можно было спокойно дочитать до конца «Штабс-капитана Рыбникова», которого не удавалось мне прочесть в эти дни. Я удобно разлегся на софе и только взял книгу в руки, как в дверь постучали.
— Войдите!
В комнату вошла переводчица. Я поднялся.
— Не беспокойтесь, пожалуйста, — мягко сказала она. — Я пришла попрощаться с вами.
— Как попрощаться?.. Разве вы уезжаете? — спросил я.
— Да, сегодня. Ровно через двадцать минут. Я получила пропуск и вызов с родины, из Риги. Я опять стану латышкой, советской латышкой. В ее голосе звучала гордость.
Я молчал, не зная, что сказать, не зная, что сделать, обескураженный ее внезапным отъездом.
— Мне вернули картину моего мужа, и я хочу передать вам ее на память. Ведь она так неожиданно и так… — Она остановилась, подыскивая слово: — Сильно сблизила нас. — Она отвела взор и тихо продолжала: — Если когда-нибудь вам придется быть у нас в Риге, навестите меня. Я буду очень рада этому. Я и моя старушка мама живем на улице Лембет, двенадцать. Хорошо?
— Мне очень, очень грустно, что вы уезжаете отсюда, Эльфрида Яновна.
— И мне тоже, — тихо произнесла она.
— Но и я на этих днях еду дальше. Спасибо за картину, но я не возьму ее.
Переводчица отступила на шаг, глаза ее потемнели.
— Сейчас не возьму, но обязательно заеду за ней на улицу Лембет, двенадцать, как только кончится война. И в залог моего посещения возьмите вот эту книгу. Видите, она раскрыта на шестьдесят второй странице уже целых две недели… Возьмите ее, и, когда я приеду в Ригу, я у вас дочитаю ее…
— Мы вместе дочитаем ее, Сергей Петрович, — сказала Эльфрида Яновна и посмотрела мне в глаза открытым, ясным и таким теплым взглядом, что я наклонился и молча поцеловал ее руку.
— До свидания в Риге!
— До свидания в Риге! — словно эхо, повторил я.
Она быстро спустилась с лестницы, перешла двор и вышла на улицу. Я подошел к окну, провожая ее взглядом, и, чем дальше она уходила от меня, тем сильнее стучало мое сердце и тем уверенней я знал, что после войны буду в Риге, на улице Лембет, 12.
Я зашел к знакомому московскому писателю за интересовавшей меня книгой. Писатель был книголюб, в его библиотеке находилось немало редких изданий, и он всегда охотно делился ими.
Все переплеты были празднично ярки и ослепляли глаза. Только в углу нарядной полки, отдельно от других, стояло несколько книг в потрепанных переплетах.
— Собираетесь переплести? — указывая взглядом на потертую стопку книг, спросил я.
— Нет. Эти книги до конца моих дней останутся такими, — ответил хозяин.
Я недоуменно взглянул на него. Он встал, взял одну из книг — это был томик Байрона — и, раскрыв ее, молча указал на круглую сиреневую печать, стоявшую на первой странице книги. «Городская библиотека гор. Вязьмы», — прочел я.
Писатель раскрыл вторую — Шота Руставели издательства «Academia». Третья была — Блок, четвертая — Тютчев, пятая — однотомник Шиллера, шестая — «Осетинская лира» Коста Хетагурова, затем «Капитанская дочка» Пушкина и, наконец, «Война и мир» Толстого. И на всех стояла та же сиреневая печать.
Я перевел взгляд с книг на хозяина. Писатель бережно закрыл Шиллера, сложил в стопку книги и осторожно поставил их на прежнее место.
Он был немолодой, серьезный и очень скромный человек.
Я знал, что он на войне ранен и получил несколько боевых орденов и медалей, но только в День Победы, 9 мая, я видел его с орденами на груди.
— Книги — это часть нашей жизни — моей, вашей, каждого, и много говорить об этом не приходится, но есть книги такие, которые являются частицей тебя самого, сгустком такого события, которое не забывается до самой смерти. И вот именно эти, вот эти восемь потрепанных, изрядно зачитанных книг мне ближе и роднее всех других…
Писатель провел ладонью по лбу и продолжил рассказ:
— И даже ближе моих, мною написанных книг, ибо то, что писал сам, все это — результат долгих дней наблюдений, правды, перемешанной с домыслом, а эти, — он указал в сторону лежащей пачки, — это кусок моей жизни и частица жизни нашей Родины.
Я, как и вы, как и почти все, был призван в июне 1941 года в армию. Не буду рассказывать о тяжелых, трудных, черных днях начала войны. Был уже оставлен Смоленск. Вскоре откатились мы в район Ярцева. Был я тогда корреспондентом одной из московских газет, и мы, военные журналисты, обосновались в селе Касня, недалеко от Вязьмы. Были там и писатели, и художники. Многих из них уже нет в живых, но те, кто выжил, помнят эти дни «Каснийского сидения», помнят землянку журналистов, расписанную внутри Орестом Верейским, ныне известным художником. Была там и землянка «люкс», в которой жили Алексей Сурков, Александр Твардовский, Вадим Кожевников, Мориц Слободской. Часто посещали ее Константин Финн, Константин Симонов. Мы в шутку называли «Нескучным садом» и «Не Ясной Поляной» этот милый, заброшенный в лесную глушь литераторский уголок военных корреспондентов осени 1941 года.
До сих пор остро и ярко помню отдельные эпизоды нашей фронтовой жизни. Невозможно забыть солдатской дружбы, как нельзя забыть и того страшного дня, когда на Касню, где был расположен штаб, налетело около тридцати «юнкерсов», начисто разбомбивших этот живописный уголок.
Я ехал из села Коротово в Касню. Был теплый вечер начала октября. Вдали грохотал бой, гул орудий докатывался до шоссе, на которое вывел машину Никифор, человек лет сорока, только что прибывший по мобилизации из Ставрополья.
По Минскому шоссе к Москве шли люди. Это были беженцы, гнавшие скот. Тянулись подводы. Шли женщины, старики, дети. Попадались и красноармейцы. Иногда проходила машина или тяжело тянулись к фронту разрозненные танки. Все шли молча, устало, натруженно, только изредка кто-нибудь останавливался, оглядывался на запад, откуда долетали орудийные залпы…
Солнце садилось. Вдоль дороги прошел самолет противника, но он не стрелял. По-видимому, это был разведчик.
От шоссе Никифор повернул вправо, к Касне, к леску, в котором жили корреспонденты.
Ни одной машины, ни одной живой души не встретилось по дороге.
— Товарищ майор, — сказал Никифор, — а похоже, что тут уж никого и нет.
— Ерунда! Сидят, наверное, в землянке, — ответил я, сам понимая, что говорю что-то неубедительное. Вряд ли в такой теплый, чудесный вечер, когда медленно уходит солнце и красноперый закат разливается над лесом, могли сидеть по землянкам журналисты.