Марроскуин. Боже сохрани!
Диарнак. Голосуем! Кто за Секхет? Все, кроме Марроскуина. Увести осужденного!
Наина поставили под лимонным деревом, и вперед выступила из толпы третья. Это была молодая женщина, высокая, хорошо сложенная, в платье с глубоким вырезом, таком коротком, что оно не закрывало даже лодыжки. Светловолосая, круглолицая, она была хороша собой и мила; но в голубых, как незабудки, подведенных глазах таилось что-то трагическое. Ласково и вместе с тем испуганно перебегали они с одного лица на другое.
Мемброн. Твое имя? Талете? Тебе незачем и говорить нам, кто ты такая. Мы готовы принять во внимание любое смягчающее обстоятельство. Хоть ты и совершила смертный грех, мы должны быть милосердны. Говори!
Талете. Господин, то, что сделала я, сделал и мужчина.
Сомбор. И ты посмела это сказать! Голосуем!
Бутта. Ну, ну, Сомбор; ты слишком торопишься решить судьбу этой девочки. Расскажи нам, дорогая, отчего ты умерла?
Талете. От страха.
Марроскуин. Господи боже!
Талете. Да, господин. В последнее время полиция часто сажает нас за решетку, бедной девушке деваться от нее некуда. А нервы у меня уж не те, что раньше; и позавчера, когда они снова меня посадили, я умерла.
Бутта. Ты не должна была делать это! Сколько тебе лет?
Талете. Двадцать четыре.
Бутта. Ай-ай! Такая молодая!
Мемброн. Смерть – неизбежное воздаяние за грех.
Сомбор. Одним источником зла меньше.
Диарнак. Ты знаешь закон?
Талете. Да, господин. Мужчинам нужны такие девушки, как я, а по закону нас должны арестовывать, не то люди скажут, что мужчины сами поощряют веселую жизнь.
Марроскуин. Это просто безоб-р-р-азие, что мужчины, которые издают законы, ради своего удовольствия губят других.
Диарнак. Во всяком случае, на улицах должен быть порядок.
Бутта. Ну, дорогая, расскажи, как ты дошла до этого? В лучшем случае ты, можно сказать, зря растратила свою жизнь.
Талете. Я вышла замуж, когда мне было шестнадцать лет; с мужем мы не ладили; а потом я встретила человека, которого, как мне казалось, полюбила по-настоящему; но я ошиблась. Потом я встретила еще одного и была уверена, что уж это тот самый, настоящий, а он был совсем не тот; и после этого мне было почти все равно, но хотя я никому не отказывала, чтобы как-то прокормиться, я всегда искала его.
Марроскуин. По-р-р-азительно! Поиски совершенства. Эта девушка художник. Я думаю, нам следовало бы…
Мемброн. Братья! Голосуем!
Сомбор. Секхет!
Бутта. Нет, мне это не нравится; у нас с миссис Бутта есть дочери. Давайте оправдаем ее.
Талете. И вот еще что, господин: я никогда не выдавала ни одного мужчины.
Диарнак. Секхет!
Марроскуин. Она так трогательна. Я не могу…
Мемброн. Два против двух. Мой голос решающий – дайте мне подумать. Если мы простим эту падшую дщерь, – а строго придерживаясь наших принципов и не пересматривая их критически, нам, вероятно, все-таки следовало бы это сделать, – что нас ждет? Мы уже не сможем сказать народу: грешите, но помните – вы погубите свои души! А это, братья, очень опасно. Мы не должны забывать, что наш символ веры – любовь и сострадание, но нужно с большой осторожностью относиться ко всякой сентиментальности и мягкосердечию. Должен сказать, положа руку на сердце, что я не осуждаю ее, но, тем не менее, не могу воздержаться от голосования. Ибо, братья, мы должны помнить, что если мы не осудим ее, то уж, верно, никто ее не осудит; а если кто случайно и осудит, то это будет унизительно для нашего достоинства, ибо мы признали себя арбитрами морали. Поэтому, сознавая, сколь много значит сострадание, я считаю своим профессиональным долгом сказать: Секхет! Решено тремя голосами против двух. Уведите ее!
Когда Талете отошла в сторону, я увидел, как голубь слетел к ней на плечо и сидел там, воркуя, а она, все еще глядя на судей с тайной мольбой во взоре, потерлась щекой о крыло птицы. Ее место занял молодой человек, темноволосый, с блестящими глазами, черными усиками, которые он то и дело подкручивал, и удивительно прямым затылком.
Марроскуин. Твое имя? Арва? Так! Каким же образом ты покинул нашу землю?
Арва. Я улетел.
Марроскуин. Ты что, летчик?
Арва. Нет, не совсем. Зато через все прочее я прошел.
Марроскуин. Так, так. Наслаждался ли ты морфием, был ли в Монте-Карло?
Арва. Было и то и другое. Да еще тотализатор.
Марроскуин. Понятно; случай безнадежный. Нынче это так часто бывает: «Ludum insolentem ludere pertinax»[1]. Да, да!
Бутта. Насколько я понимаю, этот юноша – игрок. Позвольте же мне сразу сказать ему, что здесь он не найдет сочувствия. Очень уж много развелось этих азартных игроков.
Марроскуин. И все же мы должны попытаться поставить себя на его место. Лично мне неведомы такие искушения.
Сомбор. У тебя просто не хватает смелости!
Марроскуин. Я тебя не просил вмешиваться! (Обращаясь к Арве.) Расскажи нам, чего ради ты прошел через все это.
Диарнак. И покороче.
Арва. Таким уж неугомонным я уродился.
Марроскуин. Восхитительно сказано. Этот юноша – художник.
Арва. А тут еще газеты…
Мемброн. Порицая склонность прессы разбрасываться и ее пристрастие к сенсациям, мы должны по справедливости отметить некоторые ее безусловные достоинства.
Бутта. Я многое могу простить молодежи, но эта лихорадка – совсем не английская черта. Сам я никогда не был ей подвержен, кроме разве одного случая, – помнится, тогда миссис Бутта живо поставила мне горчичники. Вот из-за таких, как ты, цены на акции и скачут то и дело.
Диарнак. Это переходит всякие границы.
Мемброн. Это питает наш национальный порок.
Арва. Ну, чего вы хотите, ежели теперь вокруг – настоящая ярмарка.
Марроскуин. Мы прекрасно понимаем, что ты по натуре – человек неуравновешенный. Можешь ты сказать что-нибудь еще в свое оправдание?
Арва. Ставлю шесть против четырех, что я могу обскакать Секхет на первом же круге.
Бутта. Молодой человек! Не будь легкомысленным!
Мемброн. Боюсь, что он безнадежен.
Марроскуин. Признаться, я готов восхищаться подобными людьми. Сам я, пожалуй, не стану голосовать за Секхет, но мне хотелось бы послушать, что скажут другие.
Бутта. Секхет!
Диарнак. У армии украден еще один солдат. Секхет!
Мемброн. А у церкви – сын. Секхет!
Сомбор. Мне нравится его мужество. Поэтому я считаю, что он заслуживает снисхождения.
Марроскуин. Душой я на вашей стороне, молодой человек, но приговор гласит: «Секхет», и он принят тремя голосами против двух!
Арва. Отлично! Я вижу, что сделал ставку не зря.
И Арву тоже поставили под лимонным деревом. А потом я увидел, что они подошли и вывели вперед того, кто стоял рядом со мной. Какое зло мог совершить человек с таким благородным лицом? Облаченный в белые одежды, высокий, с красивой головой, глубокими глазами и длинной бородой, он вызывал у меня чувство почтения. Он спокойно ждал допроса, и мне показалось, что судьям нашим стало не по себе. Наконец Бутта, возведя свои маленькие глазки к небу, заговорил.
Бутта. Ну-с, почтеннейший. Не угодно ли вам назвать свое имя? Ханци? А как это пишется? Ага. Так вот, мистер Ханци, не соблаговолите ли вы рассказать, почему вы «сбросили бремя жизни»[2], как сказал поэт?
Ханци. Для меня больше не было места.
Бутта. Значит, если я правильно понял, вас просто-напросто вытеснили?
Ханци. Я умер, потому что меня нигде не пускали на порог.
Мемброн. Ах! Кажется, я… Служитель, задерните шторы.
Диарнак. Ханци, я тебя знаю.
Бутта. А я – нет, и, пожалуй, знать не хочу. Если ты желаешь высказаться, я не стану тебе препятствовать; но не думаю, чтобы это произвело на нас большое впечатление. Ты кажешься мне диковинным субъектом.
Ханци. Братья!
Сомбор. Не зови нас братьями, не то тебе же будет хуже.
Ханци. Друзья! Изо дня в день, из года в год я скитался по свету, как скитается ветер меж ветвей дерев. Я шел от озера к озеру и видел, как мой образ сияет и меркнет в черной глубине. Я человек темный, у меня нет иных достоинств, кроме любви ко всему живому. Выпадала роса, и на небо выходили звезды, и я, передохнув, шел дальше. Ах, если бы я мог навеки остаться с каждым живым существом!